Изменить стиль страницы

Так она спрашивала, стараясь казаться сердитой. Но спорить она еще умеет, потому что, как социолог, тяготеет к доказательствам, обоснованиям, категоричности выводов, а вот сердиться… нет. За большими толстыми стеклами очков ее близорукие глаза всегда, даже при их семейных коротких размолвках, не теряют своей обычной мягкости, только, пожалуй, беззащитнее становятся, растерянными и вопрошающими: ты обиделся… в самом деле?.. я же не хотела этого!

А что бывает с ним, окажись он вдали от дома, — это впрямь «издержки» натуры, ее — можно согласиться с женой — «консервативная» закваска. Сейчас вот он нетерпеливо рвется вдаль — лишь бы куда-то, лишь бы уехать, оторваться… Но там, вдали, быстро — после самых первых суматошно-счастливых отпускных восторгов, резкого ощущения непривычной свободы и душевной раскованности — незаметно, осторожно станут возникать в сознании картины будничной городской жизни, одна за другой, разные, близкие, тревожащие, и покинутый родной город начнет властно манить, звать к себе; и покажется, что вовсе не было в городе такой уж невыносимо давящей духоты, было просто жарко, хуже, само собой, чем здесь, в сосновом бору или на берегу моря, но терпимо было, десятки тысяч людей никуда оттуда не уезжали, работают всяк на своем месте, трудятся, живут — и ничего… И почему должно быть плохо? Кругом все свое, обжитое и понятное, и своя работа там осталась… Правильно?

А когда такое нахлынет, подтачивая безмятежность обманутой призрачной свободой души, неодолимо потянет вернуться в свой служебный кабинет: маленькую комнату, где из-за тесноты впритык сдвинуты два письменных стола — его и другого, из «старичков», следователя, под началом которого он еще три года назад состоял в стажерах; и окажется, что те дела, которые спешил закончить перед отпуском, — они в тебе, они не ушли, в своих раздумьях ты возвращаешься к ним, как бы заново «проигрывая» все ситуации, сложные моменты, все свои беседы с потерпевшими, подследственными, свидетелями… Не ошибся ли в чем, не обвели ли, случаем, тебя, молодого, вокруг пальца, сумел ли сам — кто бы чего ни говорил тебе, как бы ловко, вкрадчиво или с нагловатой самоуверенностью ни воздействовал на тебя — остаться твердым, до конца объективным, с убеждением в правоте принятого решения?

И жена, как дано любящим женам, чутко уловив перемену в его «отпускном» настроении, со вздохом спрашивала:

— На неделю, всего на одну, тебя еще хватит здесь? Ну постарайся, Эрломчик, будь умницей, послушный мой!

* * *

Он сидел за столом расслабившись, в белой легкой сорочке, влажно обжимавшей тело, и от уставшего вентилятора, который слабо жужжал на тумбочке за спиной, исходил запах жженой резины. В раскрытое окно, выходившее во двор, он видел на дорожке сверкающие, ртутного блеска потеки — то плавился на сорокаградусной жаре асфальт; безвольно свисали с ветвей широкие листья старого платана, сизые голуби с терпеливой надеждой сидели возле ржавой трубы с водопроводным краном, к которому дворник утром и в полдень подключает длинный резиновый шланг, поливая цветочную клумбу, горячие стены, размягченный, весь в рваных оспинах от каблуков асфальт…

Вентилятор жужжал — и мерный гул от его моторчика опять заставлял думать о самолете, о том чудесном мгновении, когда «ТУ-154» зависнет над серо-желтой чашей города, стрелой взмоет в поднебесную необозримость и спокойно поплывет над рыхлой белизной облаков — туда, туда, в прохладу лесного края! Уже завтра… Все он успел, ничего за ним не числится, осталось лишь составить порученный ему прокурором ответ в редакцию газеты по материалам расследования анонимного письма о грубых нарушениях трудового законодательства в комбинате бытового обслуживания. На это не больше часа понадобится… И вот-вот позвонит жена, сообщит, на какой рейс взяла билеты. Он поклялся ей, что, как только окажутся они у ее брата, на псковской земле, посреди хвойного царства, где мычат коровы, по утрам будят тебя петухи, горделивые лоси подходят к резному крыльцу, — он за неделю отпустит себе густую черную бороду, забросит на чердак туфли и станет весь отпуск ходить босиком, чтоб подошва на ногах затвердела, как автомобильная резина, и все дни, сколько отпущено ему служебным приказом, со спиннингом и холщовой сумой через плечо проведет на озерных берегах… Жена кивала головой и недоверчиво щурилась.

Он раскрыл тонкую папку с материалами проверки по комбинату бытового обслуживания, но тут в дверь осторожно постучали, она открылась, в кабинет вошел высокий худощавый старик с чисто выбритым лицом, в сванской шапочке и сером ворсистом пиджаке, в котором не замерзнешь и осенью.

«Вот, — мысленно сказал себе Эрлом, — ему еще холодно!» И не удивился. Месяцем раньше он вылетал в командировку в Туркмению и там при такой же, а может, и более угнетающей жаре видел стариков в длиннополых ватных халатах и тяжелых, из овчины папахах, прозываемых тельпеками. У старых людей свой температурный режим!

Он предложил посетителю сесть, и старик с заметным смущением, но пристально стал его рассматривать.

Эрлом захлопнул папку, суховато сказал:

— Следователь прокуратуры Кубусидзе. Если вы ко мне — слушаю вас…

Старик разжал блеклые губы — голос у него оказался мягким, с легкой хрипотцой:

— Ты не из тех ли Кубусидзе, сынок, что жили на Майдане, и маму вашу звали Лианой?

— Да. Это так.

Старик оживился, задвигал стулом, усаживаясь удобнее.

— А мне в приемной говорят: идите, гражданин, к следователю Кубусидзе… А я почему-то подумал: не наш ли это парень, не с нашего ль Майдана? Что из того, что переехали… жили, помню!

— Да, да, — кивнул Эрлом. — Как вас звать… какое дело привело вас в прокуратуру?

— Сейчас, сейчас, сынок, — старик вытянул из кармана носовой платок, стал вытирать испарину с порозовевшего лица. — Зовут меня Георгий Отариевич Гогоберидзе. Теперь, двенадцатый год пошел, на пенсии я. А был шофером. Водитель первого класса. Вот документы… — Он сунул руку за отворот пиджака.

— Не надо пока документов. Излагайте свое дело, уважаемый Георгий Отариевич.

— Конечно, сынок, по делу я, а как же… Не в нарды ж пришел сюда играть! Но это, сынок, прямо подарок мне, что ты тот самый… из тех, наших Кубусидзе! Послушаешь меня не как чужой, постараешься, наверно, понять старого Георгия… верно?

— Слушаю, слушаю…

— Я вот помню, это в пятидесятые годы было, я на «ЗИСе» тогда работал, трехтонные «ЗИСы» тогда были, с прямыми, как будка, кабинами, давно их нет уже… помню, у серных бань, внизу… ты же, сынок, знаешь, где стояли те серные бани, а?.. останавливает, значит, меня ваша матушка, мама ваша, Лиана, и говорит мне: не отвезешь ли, Георгий, моих детей в деревню, там виноград поспел, пусть виноград собирают… не отвезешь? И я повез вас, кучу малышей, теперь даже не скажу, сколько вас было, но, помню, много… Ты-то, наверно, сынок, совсем маленьким был в ту пору, не осталось на памяти, как ехали вы со мной в деревню?

Какие-то смутные воспоминания шевельнулись в душе Эрлома, выплыли, как волнующие незабытые ощущения, из ее тайной глубины: бешеная тряска расхлябанного деревянного кузова, бурые вихри пыли за бортом, они мчатся куда-то среди зеленых холмов, ветер свистит в ушах, ветер раздувает пузырем его рубашонку, старшая сестра, Венера, весело кричит им: «Вот погодите, цыплята, приедем в деревню!..»

И Эрлом неопределенно роняет:

— Ездили… да.

Старик, коротко взглянув на него, переводит взгляд на жужжащий вентилятор, какое-то время сосредоточенно молчит. Оба они молчат.

За дверью, в коридоре, чьи-то шаги, приглушенные голоса… и этот чертов вентилятор за спиной: жжжи… жжи… Как шмель в спичечном коробке.

Эрлом выдергивает шнур из розетки.

Старик, вздохнув, произносит:

— Сынок, я насчет Анзора Абуладзе.

— Анзор Абуладзе, — машинально повторяет фамилию Эрлом. И, вспомнив, спрашивает: — Автотранспортное происшествие?

— Происшествие, верно, — кивает старик, — беда — не происшествие…