Изменить стиль страницы

— Зачэм дэлаешь, слушай… Нам не нада. Ты хароший чэлавек! Астанавил!..

Позже припомнятся ему и эти «добрые» кавказцы, и «подобранная» на дороге вслед за ними старушка, сунувшая в его ладонь горячий полтинник — наверно, долго держала монетку зажатой в пальцах, и другие, которым он уже с каким-то тупым упорством не хотел отрывать билеты. «В первый и последний раз». И давил, давил, как мог, родившуюся внутри него, неуходящую неловкость.

Матвей Циркуль виделся, — это странным образом успокаивало: отдам ему деньги!

И уже мало оставалось времени до тех страшных секунд, которые обернутся для него и для пассажиров бедой… Он станет одним из виновников этой непоправимой, этой ужасной беды. В погоне за «калымом», как будет написано в обвинительном заключении, водитель Бадмаев перегрузил автобус, вез в салоне взрывоопасные канистры с бензином…

V

Следователь, когда вел протокол, называл его на «вы», но, устав писать, откидывался на спинку стула, долгим взглядом через толстые стекла очков как бы снова-заново приглядывался к Ардану и неожиданно переходил на «ты».

— Слушай, Бадмаев, ты же струсил — так ведь?

Ардан молчал — обвисший плечами, замкнувшийся; он так и не ответил на этот прямой, с настойчивостью произнесенный капитаном вопрос. А в камере невидяще смотрел в потолок, и вначале тихо, постепенно нарастая, ввинчивался в его уши противный звук скрежета тормозов, а за ним — крики, чьи-то отчаянные крики, крики… Он зажимал уши ладонями, скрипел зубами, катался по нарам — крики преследуют его, бьют, они настигают и ночью, и он просыпается, видит, озираясь, никогда не гаснущую тусклую лампочку над собой, одетую в железную решетку, чувствует, как пропитывается липким потом его одежда, делаются мокрыми волосы, нету силы, чтобы самому крикнуть, подать голос, позвать кого-то… Но кого?

Они все  т а м — и отец, и братья с сестренкой, и Балжима с Людой, и Матвей Циркуль… Т а м  и его жизнь, где рабочее общежитие и огни вечернего города, где идут и идут люди, летят сверху снежинки, кто-то смеется, Люда, ничего не зная про него, подкрашивает губы, собирается на танцы… Т а м  его жизнь, а не здесь!

«Здесь… здесь… здесь» — срываются с крана капли воды.

— Слушай, Бадмаев, ты же струсил — так ведь?

…Автобус, подвывая, натужно шел на подъем, и он, Ардан, на себе ощущал всю тяжесть крутого подъема. Еще метров двадцать… Желтый лесовоз выскочил из-за поворота с бешеной скоростью, и в мгновенье было все это — и увиденное Арданом за стеклом багровое, обезумевшее лицо пьяного водителя лесовоза, и то, что он, Ардан, успел резко вывернуть баранку вправо и — удар!.. Он очнулся, наверно, быстро — от криков… Автобус лежал на боку, горел рядом опрокинувшийся лесовоз, и по обшивке автобуса уже пробегали дымные языки пламени. Он никак не мог освободиться, прижатый погнутой стойкой руля; двери заклинило; сержант-артиллерист и еще кто-то били чем-то тяжелым по стеклам, высаживали наружу детей, женщин… Высаживали? Выталкивали! И крики, крики… Изловчившись, он все же вывернулся из своей мышеловки, тлел рукав у него… «Бензин, — сильнее огня обожгла мысль, — там же бензин! Сейчас, сейчас!..» Он ударил кулаком по веерообразным трещинам ветрового стекла, и оно рассыпалось. Он протиснулся наружу, жаркое пламя толкнуло его в спину, и, не оглядываясь, он бросился бежать — от криков, смрадного гудящего огня, от всего-всего… Бежал, пока не упал; зарывался лицом в песок, набивал им рот, засорил глаза, — глубже, глубже в песок! Глухой протяжный взрыв, а за ним еще один колыхнули землю, слабым током отозвались в его теле…

Громыхает замок камеры, конвойный по-молодому звонко приказывает:

— Бадмаев, к следователю!

И он с заложенными на спину руками идет впереди одетого в форму парня, от которого пахнет морозной улицей, парикмахерской и сигаретами, у которого оттягивает ремень тяжелая кобура с пистолетом. На допрос.

Он снова будет сидеть перед следователем, то угрюмый, скупо роняющий слова, то слезливый, делающийся разговорчивым, и в его напряженных глазах следователь опять уловит страх и недоумение: «Я ж не хотел… не думал… если б я знал… как же это так?!»

А следователь, проверив, хорошо ли пишет авторучка, удобнее разложив на столе бланки протокола, говорит:

— В прошлый раз, Бадмаев, мы остановились на том, как вам предложили меховую шапку… Продолжим.

1972

ПРОТЕКЦИЯ

Окруженный белыми, выжженными солнцем холмами, город лежит в глубокой долине, как на дне гигантской чаши, обозримой только с самолета. Сверху, из-под облаков, можно увидеть, что над городом, перенасыщенным недвижной летней духотой, дрожит зыбкое серое марево. То «парят», исходят томливым зноем и каменные здания, и сухая, пыльная земля, и поникшая, но терпеливо-живучая зелень здешних садов и скверов. По-восточному причудливые, затейливого рисунка улицы, круто взбегающие на глинистые склоны или почти отвесно падающие к желтым водам большой реки, свирепой, вольной где-то там, в далеких, с ледниками горах, а тут тесно зажатой могучими скобками мостов, гранитом набережных, — будто живописный, неповторимый орнамент, которым красочно расписана эта громадная чаша…

Но так — именно с поднебесной высоты, из иллюминатора набирающего «потолок» или идущего на посадку лайнера… Эрлом Кубусидзе, следователь районной прокуратуры, в мыслях был уже там, под синими облаками, и — тоже, конечно, в мыслях, — пристегнутый ремнями к авиационному креслу, прощально любовался панорамой родного города, затянутого знойной дымкой. Это знакомо, это каждый год бывает, и в этом своя радость: освободившись от дел — в отпуск! Плывут под крылом, быстро исчезая из вида, городские кварталы, остается там, внизу, одуряющая, изматывающая тело и мозг жара, а впереди — встреча с чем-то прекрасным, желанным, когда совсем вдруг (с неба свалился!) оказываешься посреди ласковой лесной прохлады на Псковщине, в гостях у работающего лесничим шурина, или же на Рижском взморье, у старых добрых друзей, где по-мальчишески, обдирая колени, прыгаешь утром с кручи на золотой песок, и скупо подсвеченное солнцем море с добродушным ворчанием швыряет в лицо брызги, кричат чайки над головой, на дальних волнах взыгрывает жесткая пена… Восторг и сказка! Это так, так…

Хотя, как считает жена, у него, Эрлома Кубусидзе, совсем не тот характер, при котором можно уезжать куда-то в месячный отпуск. Социолог по профессии, приученная всему находить точные наукообразные определения, она заключила, что у него, к сожалению, стандартный характер типичного работяги, не умеющего даже во время отдыха приподняться над консервативностью, ограниченностью своих урбанистических производственных и житейских привычек… Может, несколько по-другому звучит ее формулировка, но смысл такой. И он не спорит, зная, с одной стороны, что спорить с женой бесполезно, и, с другой, где-то внутренне соглашаясь: да, верно, есть в нем эта самая урбанистическая… или черт ее знает какая!.. ограниченность. Не дано ему легкого чувства беззаботности. Вышел из такой семьи, где младшие дети не помнили отца, за обедом мать ставила двенадцать мисок — по числу едоков; в летние школьные каникулы рассветными сумерками сестры вытаскивали его, сонного, из постели, он брел с ними на рынок — там они подметали в павильонах и меж торговых рядов, скоблили и оттирали порошком до сияющей белизны металлические покрытия на мясных столах…

Ну да что об этом! Об отпуске же речь, о том, почему жена говорит, что лучше бы, наверно, он вообще его не брал, а уж если ушел со службы на свои законные двадцать четыре календарных дня — сидел бы дома… И хлопот меньше, и затраты не те, и, смотришь, что-нибудь полезное сделал бы: полы в квартире покрасил, одну-две статьи в республиканские газеты написал, к кандидатской бы, наконец, приступил: материал для диссертации собран, руководитель темы найден, и сколько же тянуть можно?! Но вот загорелся: поедем, поедем из этого пекла… а что потом будет? Что бывало не раз уже?