Изменить стиль страницы

А Клава, не слушая уже никого, запричитала.

— Так я ведь предчувствовала… Видела всякую ерунду во сне, — хлопала она себя по бедрам. — Неспроста ведь я мучилась. Но разве ж я могла подумать, что он, молчун, пойдет куда-то и совершит там преступление? Никогда. А он, выходит, пошел и совершил! Ах ты, проклятая порода заячья! — недоумевала она. — Где хоть он?

— В тюрьме, наверное, — пожала плечами дочь, поняв, что мамка как бы заговорила саму себя от неминуемой, казалось бы, истерики. — А может, в колонию отвезли. Благо, что рядом Панин бугор… Плохо, что статья у него тяжелая — будет сидеть, пока не отмахает от срока две трети. После этого могут освободить…

— Почему две трети и от какого срока? — не поняла Клава, обращаясь к дочери.

— Ты, мамка, не нервничай, — просила ее рассказчица. — Я разговаривала с адвокатом, еще до суда… Он мне сказал, что часть третья статьи двести шестой идет только по двум третям: из трех лет Роману придется отсидеть два года.

— Два года?.. Ох, ты, господи, — вздохнула Клава. — А пораньше что, нельзя?

— Он и сам ни черта не понимает, этот адвокат… Развернул кодекс передо мной, как Библию, и тычет пальцем: «Двести шестая часть третья… От трех до семи лет…» Ага, за что? «Легкие телесные повреждения… Но лучше, конечно, тяжелые. Так, смотрим: тяжелые… Сто восьмая… От года до восьми, но статья идет…» Я испугалась, — волновалась дочь, — и говорю: «Вы что, хотите ему восемь лет выхлопотать?» А он спокойно возражает: «Погодите, девушка! От года до восьми, но идет по одной трети. То есть отсидит третью часть срока и освободят, если вести себя там будет примерно. Я хотел перебить на сто восьмую, но заключение медиков… За эту царапину он будет у вас трубить на пару лет дольше… Кроме того, статья не попадает ни под какие указы. А то через годик бы к мамке…» Ты не понимаешь? — спросила она мать.

— Так вот… — согласилась с ней Клава. — Че уж он, молчун, не мог посильней-то подрезать? Где так шустрый, а тут оплошал… Ломал бы ребра-то… коли так.

— Ты что это, мамка, городишь! — не поняла ее дочь.

И та вдруг испугалась собственных слов, подобралась вся: что же, мол, я дура?

Дочь волновалась:

— Если в Кодексе несправедливость, то чего ждать от самой жизни… Потому и зверства повсюду свершаются. Конечно, знающему хулигану-то на руку такой кодекс: станет он тебе пощечину давать, держи карман… Он лучше сразу ножом в печенку!..

— Говори по делу! — одернул ее муж.

— Верно, зятек! — поддержала теща. А сама подумала: «опыт-то жизни, когда еще он придет! Сама я к пятидесяти годам собралась с толком-то этим…»

Хозяйка постелила матери в комнате. Она расправила диван, и от простыней, ослепивших Клаву, повеяло приятным холодком.

Клава ходила по комнате из угла в угол и грызла ногти. Горькая дума вернулась к ней…

Дочь на цыпочках вышла из комнаты и неслышно прикрыла за собой дверь.

Зять укладывал дочек:

— Я сколько раз могу повторять, что уже поздно? — в одной руке он держал какие-то тапочки, в другой — платьице, которые едва — с боем — содрал с младшей дочери. Старшая была послушней и покладистей. — Быстро спать! Сто раз повторять?..

Девчонки нехотя забрались в свои постели, огрызались и возражали отцу одними глазами.

— Быстрей, говорю, укладывайтесь!

Отец был суров.

— Ну, папочка! — притворно застонала младшая. — Ты же добрый, хороший… Не кричи на нас, как в садике… Ты же чуткий у нас. Да ведь?

— Нет, я злой! — наступал отец, не ведая жалости. — Я могу и выпороть…

— Как это — выпороть?

— Потом увидите…

На кухне он покурил, не зажигая света, и, как тень, прошмыгнул к жене.

Та не спала. Притихшая, она лежала и косилась на стену, за которой находилась мать. Как будто прислушивалась: спит ли она?… Дочь не стыдилась штопок на кофточке матери, не стыдилась ее стоптанных полуботинок — она жалела мать и думала о ней с такой нежностью, что слезы навертывались на глаза.

За стенкой было тихо, как бывало всегда, будто там никто и не спал.

Но сама Клава слышала, как бегают по двору встревоженные матери и собирают в подолы недовольные ребячьи возгласы. Крики, смех, глухие, как на реке, пошлепывания…

И били, били настенные часы, хоть время не продвигалось совсем. Клава не спала в эту ночь.

26

В тюрьме ей сказали, что сын отправлен в колонию, и она пешком через весь городок бежала к Паниному бугру.

В колонии, как назло, был объявлен недельный карантин, но передачи принимали. Поэтому родители, потолкавшись возле вахты и досыта наплакавшись, спускались с Паниного бугра немного успокоенными: передачу приняли, а значит, сын их жив и здоров. С этой уверенностью они разъезжались по разным городам и поселкам Севера. Обширной была география родительского горя.

Клаве сказали, чего и сколько можно было купить для передачи, и она, кликнув старшую из внучек, отправилась в город. Навстречу ей двигался высокий и длинноногий, как кулик, офицер. Когда они поравнялись, она даже вскрикнула от неожиданности:

— Батюшки мои! Вы ли это, Александр Васильевич? Вроде вы, но почему, думаю, в форме?!

Офицер посмотрел на женщину.

— Клава! Ба! — как будто обрадовался он. — Ты откуда, землячка? Из колонии, что ли?

— К сыну приходила, а здесь карантин… А я, дура…

Она расплакалась, и капитан Кулик, исполнявший в колонии обязанности замполита, стал успокаивать ее.

— Брось ты, Клава! Ну, такая сильная девка была… Брось! — говорил он, похлопывая ее, как приятеля, по плечу. — А я ведь принимаю этапы, но сроду бы не узнал твоего чада… Честное слово.

— Так когда вы жили-то в Вагае! — отозвалась Клава. — Тогда он клоп был… Вот горе-то мне, дуре!

— Успокойся. Через неделю я тебе дам настоящее свидание с ним. Часа на три, — пообещал Кулик. — Да и вообще присмотрю за ним, работенку ему подыщу…

— Я не останусь в долгу…

— Ну, земляки же! — откинул голову Кулик и прогнулся, как талина под ветром. — Какие могут быть долги!.. Сегодня же ознакомлюсь с его делом, а там посмотрим. И — телефон мой запиши.

Она должна была позвонить ему дня через три-четыре.

Этот человек когда-то работал в вагайской газетке и даже писал о ней, молодой портнихе, какую-то заметку. И вот — через столько лет! — они вдруг встретились на Панином бугре и, немного поговорив, распрощались.

Клава бежала, не чуя под собой земли…

У дочери ее поджидали старики. Они сидели за столом и пили чай. От порога Клава слышала, как частил отчим.

— Мне, мне только забелить… Я не люблю крепкой, — говорил он. — А кофя, на то пошло, я могу цельный ковш выдуть… Но зачем зря переводить-то!.. Вот, подбели молочком… В крайнем случае, так…

— Ну, пей ты, — проворчала матушка. — Кофя, чай ли — главно, чтоб горяченько… Не хлопочи, внуча! Ему ведь не угодить…

Клава прошла к ним.

Мать совсем высохла… Маленькая, она пережила то время, когда людей в колхозах сушили, как воблу. Вены на ее руках прорезались, как жгуты, головка поседела… Но и на восьмом десятке старуха была бодра и подвижна.

Отчим вообще держался молодцом: строгая осанка, широкая грудь, лицо без морщин, аккуратненькое пузцо… Такого хоть на службу забирай, и не смотри, что ему шестьдесят лет!

Они привстали, поздоровались с Клавой.

— Целуйтесь! — хохотнула хозяйка. — Не чужие ведь!..

Старики смутились, покраснели, точно испытывали какую-то вину перед дочерью. Слегка обнялись и не расцеловались — обнюхали друг друга, как староверы.

— А мы тебе домишко присмотрели, — проговорила старуха, поправляя изуродованной рукой платок. Она никогда его не снимала с головы, за чаем, правда, откидывала на плечи. — За Пятницким мостом. Для себя хотели, а тут квартирешка подвернулась. Но хозяин-то все интересуется: возьмем ли? Теперь возьмем, — решила она. — Пару венцов сменим, фундамент подведем — и живи себе в радость!