Изменить стиль страницы

Его сбросили с моста вниз головой. Когда стемнело, «трибунал» спустился по насыпи к трупу и закопал его тут же. Только через неделю кто-то наткнулся на убитого и сообщил в милицию. Преступников отыскали.

На суде выяснилось, что школьники, вспомнив один из эпизодов романа Юлиана Семенова, разошлись во мнениях и заспорили. Одним казалось, что профессор, отправленный Штирлицем в Берн и бросившийся после из окна, правильно разбился; другие доказывали, что неправильно. Профессор этот должен был разбиться в лепешку, а он, упав на камни, почему-то лежал как живой, даже крови не было видно. Юлиана Семенова обвиняли во лжи, в этой самой лжи обвиняли и кинематографистов, допустивших такую оплошность. Спорили до звезд, а на другой день решили провести эксперимент: мужик, сброшенный с высокого моста, действительно не разбился в лепешку. Он даже стонал там, лежа на камнях, около часу. А им, влюбленным, пришлось горланить песни, чтобы редкие прохожие не смогли услышать этих стонов.

После раскрытия причин и мотивов преступления на суде вспыхнула битва характеристик. Характеристика убитого была средней. Работал грузчиком, выпивал, случалось, что пропускал рабочие дни, а если не пропускал, то опаздывал часа на два. Бумаги же школьников были безупречны. Характеристики из школы — активисты, способные ученики, прекрасные товарищи: всегда и везде вместе. Кроме того, к деловому материалу были подшиты разнообразные справки и справочки, которые пришлось собирать озабоченным родителям даже по совхозам, где их дети трудились во время летних каникул (дети действительно там трудились, но, очевидно, осенью, когда все школы спешат на помощь совхозам — убирают картошку). Убитый конечно же проиграл эту битву.

— За что нас судить? — обратилась к суду одна из девочек. — Он же все равно был пропащим человеком. Разве не так?

Ее поддержали родители.

— Граждане судьи! — поднялась одна из мам. — Конечно, наши дети виноваты, и мы их, конечно, выпорем еще. Я со своего шкуру спущу! Конечно! Но — ничего уже не вернуть, — вздрогнула она. — Как его вернешь к жизни? Никак! А дети только-только вступают в эту жизнь. Понимаете? У них же скоро экзамены и выпускной вечер. Разве можно лишить их будущего? Пощадите, граждане судьи! Он был пьяницей, он был пропащим человеком, такой гроша не стоит даже в базарный день, — говорила, очевидно, не просто женщина и мать подсудимого, а опытный работник городского рынка. — Я не знаю, как можно из-за какого-то червяка лишить молодости этих ребят?! Они же пойдут в институты, после окончания которых вольются в семью ученых и инженеров. А с судимостью — куда? Это гибель. Товарищи, у нас на глазах хотят уничтожить целую группу способнейшей молодежи! — крикнула она в зал. — Их убьют, и они не смогут уже принести никакой пользы нашему государству!

Клава держалась спокойно, как будто уже попривыкла ко всем этим страхам и ужасам, о которых наслушалась от детей.

Хозяйка продолжала сводить все разговоры, какие бы не возникали за столом, к одному и тому же вопросу — о подростковой преступности. Чувствовалось, что ей это было неприятно, что она говорит через силу, даже с риском для собственного сердца. Не сама, так мужа вынуждала, и он подчинялся ее воле. Когда умолкал, она опять наталкивала его. Может быть, из жалости к матери, порядком потрепанной жизнью, она не хотела сообщить ей страшную новость — хотела постепенно подготовить ее к этой новости, приучить, а не ударить сплеча, как по наковальне. Муж ей, правда, говорил: «Чего скрывать? Как есть, так и скажем». Но она накричала на него и попросила, чтоб он не раздражал ее попусту. Теперь вот верти-крути, и неизвестно, когда это все кончится.

Продолжали сидеть, пили чай.

— Старики-то как? Привыкают на новом месте? — спросила Клава, обращаясь к дочери. — Ходят к вам или по-прежнему нелюдимы?

— Какие-то нелюдимы! Ты че это, мамка! — с радостью отозвалась дочь. — Всегда они вместе, и к нам всегда заходят… Вон ведь где живут, — она ткнула в сторону окна, из которого хорошо были видны такие же, как у них, пятиэтажки с вытаращенными от света окнами. — Через дом, можно сказать, сняли квартиру. Двухкомнатная. Первый этаж. Сыровато, но — поищи такую!

— Они, как лебеди, парой ходят, — подхватил зять, весь вечер играющий не любимую для себя и даже унизительную в чем-то роль. — Бабка бежит впереди, он крутится вокруг нее, как будто боится слово пропустить. Ловит, старый, прямо на лету.

— Чего, он всегда ценил ее, — признала Клава. — Пальцем сроду не тронул. Скуповат вот только… Дай бог им здоровья… А к брату ты, дочь, ездишь? — просто спросила она. И улыбнулась: — Он же, молчун, сам-то не решится приехать, поди… Или ездит?

Наступила тишина. Зять хрустел своей газетой, как будто ледок крошил…

— Уже не ездит, — с трудом выговорила хозяйка. — А прежде бывал раза два.

— Вы что, поссорились?

— Хуже, мамка. Если б поссорились… Да выключите вы его! — выкрикнула она, имея в виду телевизор. — Надоело все, как… Дураки потешают дураков…

Внучки, переглянувшись, тихонько выбрались из кухни. Зять поднялся молчком из-за стола и шагнул к телевизору.

— Не ходит он больше, мамка, — проговорила дочь в наступившей вдруг тишине.

И она рассказала все, что знала о брате. Только о том, что его уже этапировали в колонию, она не могла знать. Муж тоже.

Клава обмерла, а в ушах продолжал шипеть и пениться голос дочери…

Она кое-как разгребла над собой невидимую тину, чтобы глотнуть воздуха.

— Да ты что? Ты… Да за что же меня опять так?! — Она не договорила и, неловко всхрапнув, повалилась на стол. Повалилась и прижалась щекой к одеревеневшим рукам.

В тесной, плотно заставленной кухне Клава не кричала диким голосом и не ревела, не рвала волос на голове, ее даже никто не держал, как взбесившуюся, не совал стакан с холодной водой, — она была гораздо спокойнее в своем горе, чем можно было ожидать. Даже дочь растерялась. Но вот она опомнилась и, вскочив с табурета, закружила вокруг матери.

— Теперь ничего… Ты, мамка, не плачь! — просила она, прикасаясь осторожно к ней. — Вот уж зима прошла, время бежит, как под уклон. Теперь проще.

— Я не могу, — мычала Клава. — За что же меня так! Кому я зла желала, кому-у?

— Ты не реви! — успокаивала ее дочь, склонившись над нею. — Теперь все пройдет… нечего дрожать.

Зять был спокоен.

— Чего реветь. Все сидят, — проговорил он. — У нас старый район, где мы жили, опустел наполовину. Как будто всех в армию забрали.

— Ты у него была? — подняла голову Клава. Лицо у нее исказилось, она была некрасивой, вся в слезах — каких-то тяжелых, едва расплывающихся на смуглой коже.

— Нет, не была, — произнесла дочь.

— Почему? — по-прежнему снизу смотрела на нее Клава. — Почему не была?

— Я на суде была… А тебя не хотели пока срывать с места. Какой толк?

«А теща — баба сильная, — подумал хозяин. — Остывает».

— Правильно, мать! Без истерик… — погладил он ее по плечу. — А то если весь город взвоет… Ты потерпи, будь разумней. Ну ведь сильные же мы! Выслушай… Хуже не будет.

Клава непонимающе посмотрела на зятя, всхрапнула, втягивая ноздрями воздух.

— Что он натворил? — наконец спросила она, с трудом унимая в себе дрожь. И оглянулась, хватая дочь за рукав халата: — Что-нибудь страшное? А?

— Подрался. Ты успокойся, пожалуйста. Не ахти какое преступление, — отозвалась та. — Правда, с ножиком был…

Подрался… На фоне сегодняшних рассказов, что пришлось выслушать Клаве, это конечно же смотрелось пустяком. И она бы, очевидно, успокоилась совсем, если бы дочь не добавила: «С ножиком был».

— Ромка-то с ножиком? — воскликнула Клава. — Это он-то, молчун, за ножик схватился? — не верилось ей. — Да ты мне, девка, не рассказывай вовсе! Так я тебе и поверила. Х-ы!

В кухне даже оживились. Хозяйка, глупо хохотнув, подтвердила:

— Да, ввязался в драку… Чей-то ножик взял. Но никакой там резни не было.