Изменить стиль страницы

Когда поступил приказ сверху — навести порядок в городе — капитан Ожегов воспринял это как божье благословение и рьяно взялся за работу. Он понимал, что люди привыкли к указам, что люди бедовали, но молчали, ожидая каких-то волевых решений сверху, и не пытались даже обратиться к такой форме выражения своей воли, каким был наказ. Да, да, обращение к депутату, депутатский наказ… И что за народ такой, думалось участковому, ни шагу без подсказки! Сгори все огнем, но пока не ткнут пальцем сверху, никто не решится тушить пожар: а вдруг так и надо, чтоб горело? Приступая к непривычной работе, участковый видел, кого надо было полоснуть кнутом, чтоб не истлел до трухи, а с кем и по душам поговорить, хотя бы там, в Нахаловке.

И вот милиция стронулась с места, пошла ломить, то есть приступила к наведению порядка всюду, как вдруг ей по ушам ударила прежняя «ораторская речь». И Ожегов только подумал: «Что же мы — порознь включились в работу? Власти — сами по себе, мы — сами… Так чем же может стать теперь для народа милиция?»

Но кашу уже заварили.

А редактор продолжал свою речь.

«Беспримерный трудовой подвиг, — говорил он. — Наш край героический! Нашей нефтью пользуется вся Европа, а в гости к нам ездит весь мир, но мы еще посмотрим, с кем завести дружбу, а кого и назад отправить по трассе Надым — Москва. Мы — новое время, нам и жить нужно по-новому, — говорил он свободно, без всяких бумажек. — Вот почему мы собрались сегодня на этот митинг. Посмотрите, что вам построила наша великая партия, наше советское правительство», — он широко повел рукой, и все, как сговорившись, повернули головы и посмотрели на новые корпуса «малосемеек», что обелисками устремились ввысь.

Конечно, люди знали, что «великая наша партия» не могла им построить такие колонны, но продолжали слушать. А редактор продолжал говорить.

А женщины, слушая его, по-настоящему плакали, плакали навзрыд. Ожегов — по ропоту в толпе — догадался, что их так огорчало. Он даже себя пристыдил: что же, мол, ты, участковый, оболгал людей? Нет, не ради новых квартир они пришли трудиться на камвольно-суконный комбинат. Здесь другое…

Дольше часу продолжался митинг, дольше часу плакали женщины.

После митинга милиции было приказано «шепотом» выселять людей из «старорежимных казарм», построенных здесь «быдлу» каким-то неизвестным фабрикантом.

Ожегов из речи писателя почему-то выхватил две фразы. Одна утверждала, что в городе шесть высших учебных заведений, другая поясняла, что в городе шесть профессиональных училищ. Разум не воспринимал такой пропорции. Поэтому в плохом настроении капитан Ожегов приступил к выполнению приказа: закусив губы, он с остервенением выталкивал на улицу орущих баб, цепляющихся за гладкие стены «старорежимных казарм». Почему взбунтовались бабы — милиция разобралась сразу, мельком взглянув на новые корпуса и сравнив их со старыми… Но сила приказа оказалась сильней бабьего вопля и визга детишек, которых с большим трудом смогли выловить в весьма просторных комнатах и коридорах «казарм». Этот простор и толкнул женщин на неравную борьбу с отборными «частями» областной милиции. Крепкие и сильные парни, просидевшие последние годы фактически без работы, разминались с удовольствием, хотя ревущие бабы рвали их ногтями и зубами.

— Куда вы нас, куда! — орали бабы. — Опричники! Россию разбазарили, так хоть бы людей оставили в покое, а… Сволочи в кованых сапогах!

— В новый дом, в новый дом, — частили оробевшие милиционеры. — Никто ничего не базарил… Идите, идите!

Одна ложь порождала другую. Придуманное мясо сбивало с толку людей: они считали, что продукты животноводства вывозятся за границу. Действительно, если «трудовые победы» есть, а мясо не попадает на прилавки магазинов, значит, его куда-то увозят, и по городу пошли стихи, сочиненные неизвестным автором, который сообщал миру:

Пусть знает Уренгой,
разбросанный по трассам:
мы кормим на убой планету
русским мясом.
И я ничем не смог
помочь людскому горю…
Увозят русский шелк
по суше и по морю.
Как будто сквозь порез,
течет он на чужбину.
Увозят русский лес, орех,
смолу, пушнину,
И рыбину — к багру,
покуда бьют шальною,
червонною ценою,
за русскую икру!..

— Я ведущая прядельщица! — кричала женщина, вырываясь из рук капитана Ожегова. — А ты… дармоед! Куда ты меня… Я же здесь прижилась — огород, погреб… Там — голь!

Бабы упирались. Зато молодухи шли в новый корпус с радостью. Боже праведный, своя клетушка! Вода горячая, душ, туалет… Пришел с работы — и сверли глазами телевизор… без подселенцев, без лишних глаз и ртов! Радость их охватила великая.

Старые работницы рассуждали по-иному.

Семь лет назад, когда в городе появились «малосемейки» и комбинат решил заложить свою, в партком поступили жалобы и предложения. Люди умоляли не строить такую душегубку, предлагали свои проекты, указывая удобные районы города; они говорили, что каждая работница готова трудиться на строительстве настоящего дома по два часа в день, причем бесплатно. В парткоме не оценили инициативы работниц и продолжили строительство «малосемейки». Бабы запели на все лады.

— Здесь у меня комната, как там — пять, — говорила одна. — Окна просторные, потолки высокие… Нет, я не могу переселиться в новый дом.

— У меня дети, — говорила другая. — Они растут на глазах — под окнами парк, река…

— А чердак? Ты что — забыла? — вступала в разговор третья. — Я обстираю своих, так знаю, что на чердаке высушу белье.

— У тебя двое… У меня четверо! Мне и чердак нужен, и огородец, как сейчас — рядом с «казармой». А там?

Бабы митинговали в просторном и светлом коридоре «казармы». Никто и представить себе не мог, как он соберется и с большой площади вдруг переедет на малую, из хором — в клетушку… Решили погибнуть у родных дверей, но не погибли…

К вечеру их всех выселили… силой. Произошло постыдное происшествие: народ искусственно вызвали на конфликт. А когда люди поднялись да попытались отстоять свою правоту, эту попытку подавили силой, как некогда подавляли восставшие окраины России. Один народ сцепился, не осознавая себя больше народом! А когда одни захлебывались слезами, а другие скрипели зубами, раздраженные сопротивлением, над «казармами» гремели громкоговорители. Видно, кто-то из обкомовских социологов и идеологов предвидел схватку, потому заранее вызвал работников телевидения, и те проигрывали без конца одну и ту же симфонию Дмитрия Шостаковича — Ленинградскую. Гениальная музыка обдирала до крови, люди вспомнили о былом…

Ожегов приехал домой поздно вечером. Он вошел в кухню и попросил воды. Жена, окинув его изумленным взглядом, поцокала языком: «Ого, Нахаловка изрядно тебя изжулькала!» Он закрылся в комнатке и, завалившись на диван, попытался хоть как-то осмыслить происшедшее. «Что же мы делаем? — спрашивал он себя. — Столько лет ждали, что Москва ударит по пустым головам, а она ударила… Люди взвыли…» Он несколько раз представлял себе: выходит на улицу, направляется в отдел, дальше — в Нахаловку. В проулке его встречает Юрий Иванович и спрашивает: «Ну как? Подавили „восстание“?» — «Разобрались, — отвечает Ожегов. — Поладили». — «Я не о том, — продолжит Юрий Иванович. — Я о тридцатых, которыми вы все недовольны…Тогда нас, людей, так не обижали… ни за что! Обижали только за дело. Ну как? „Казарму“ взорвали?» — «Нет, не смогли…» — «И не взорвете, — хихикнет Юрий Иванович. — Ее не какой-то там фабрикант строил… Ее люди советские строили, это было в тридцатых. Тогда строили навеки. А „казарма“ как?» — «Окна выбиты и парк захламлен», — просто ответит капитан Ожегов и попытается обойти Юрия Ивановича. Тот даст дорогу, но выкрикнет: «Читай „Войну и мир“, иначе пропадешь…»