Изменить стиль страницы

Он ходил вдоль ограды, как в клетке. Его импортные ботинки, выловленные супругой на свалке, безжалостно дотаптывали последний ледок, запутавшийся кое-где в траве, близ завалинки, куда не дотягивалось солнце, в опилках. Алки все не было…

Кроме того, Леха не мог простить себе, что спасовал перед капитаном Ожеговым в таком принципиально важном разговоре по поводу ненавистного в народе «Дворянского гнезда», хуже — он просто-напросто струсил! А зря! Еще бы напор, рывок… А тут и народу не помог ничем, и сам попал на заметку. Теперь ему оставалось одно: или идти на работу, или сушить сухари перед неминуемым этапом на «строгач». Выбирать было страшно на трезвую голову, а Алка, как назло, не возвращалась с «пушниной», которая могла бы все сразу поправить.

Леха злился, бегая вдоль ограды. «Выпьешь ты у меня сегодня, — бурчал он, — только подливай. Я тебя, стерву, проучу: вымоешь тару, отнесешь к приемщице — и свободна!»

Но Алки все равно не было.

Дядя Миша вернулся с обхода своего участка, вывернул рюкзак, перемыл полтора десятка поллитровок и, взвалив это все на хребет, молчком подался к тракту. Леха с надеждой провожал его взглядом: вернется — опохмелит… Рюкзак медленно перевалил через огромную кучу песка, отдохнул на вершине другой — и сорвался вниз. Старик всегда ходил этим путем — вдоль забора, по кучам: неровно, зато чисто и без грязи. Другие же боялись рельефных перепадов и ходили по общей тропе, сроду не просыхающей на болотине. Старик был мудрей их.

Алка не появлялась.

Леха закурил. Сигареты, высушенные на печке, воняли плесенью. Давно их, видно, списали со склада, и долго они еще гнили, пока их не уцепила заботливая рука супруги. Леха плевался, комкая сигареты:

— Фу, отрава! Грузинский — и то лучше… Эх, родина. Так и кони можно кинуть.

Алка не показывалась.

Он опять вернулся в избушку и распластался на грязном матрасе, разостланном на высокой железной кровати. Матрас был влажным, как губка. Леха сгреб подушки, откинулся к стенке и презрительным взглядом оглядел семейный стол. На клеенке горой возвышались не сгнившие до конца яблоки, соленая и копченая рыба, курятина кем-то и когда-то на совесть отваренная — словом, бери кисть и пиши! С натуры!

— Вонючий, поганый стол! — прохрипел Леха. — Я его изрублю после на мелкие кусочки… Вот только «заправлюсь»… Да где же они, гады?!

На полу, в ближнем от двери углу, где обычно спала их собака, беспорядочно громоздились настоящие картины местных художников. Алка обожала живопись, часто привозила со свалки этот тяжкий груз, говоря: «Люблю красоту! Лех, Лех, а, Лех, посмотри — такую прелесть повесить над столом!» Она вешала тяжелые рамки по стенкам, над столом и кроватью, подолгу рассматривала живописные портреты и пейзажи, как бы желая наглядеться всласть до того момента, пока Леха не взревет быком и не сорвет их, швыряя в кучу. Живопись его раздражала. Оконные рамы, в которых посверкивали обломки стекол, были заткнуты грязными подушками и не пропускали совсем дневного света. Пахло плесенью и гнилью… Леха выполз в сенки, потеряв всякое терпение: он был взбешен, и, наверное, подвернись сейчас ему собака — загрыз бы до смерти. Но умная дворняга затаилась в углу.

Алка с мешком на горбу семенила по полю.

— Су-кха! — грозно прохрипел Леха.

— А вот, а вот… несу-у! — пропела Алка. Своим покорным голосом ей хотелось хоть как-то загладить вину перед мужем, как будто и впрямь она была виновата в том, что задержалась на свалке, добирая шестой мешок. — Едва уговорила, уговорила Аркашку! Не вез, не вез, но я, я… Надо уметь кошку съесть. Сейчас еще, еще пять мешков припру. Это первый, — хвастала она, стараясь смягчить гнев мужа. — Как с куста сняла, как с куста — все пять, пять! А ты орешь, орешь на меня, как на дурочку.

Едва мешок коснулся земли, как она круто, на одном каблуке развернулась и с места взяла в галоп…

Леха наполнил корыто водой, которую заранее приготовил — на печке, на горячей плите стояли ведра — и вывалил из мешка бутылки. Банки и баночки он отложил в сторону: подождут, или на черный денек… на выходной, когда приемные пункты не работают, а в молочный отдел придешь — пожалуйста. Словом, во всем у него была своя стратегия и тактика.

Настроение поднималось, как температура у больного. Лехе захотелось жить. Ему захотелось просто и скромно жить, никому не мешая. Так случалось всегда, ибо «пушнина» гарантировала солидную выручку, а выручка — нужный товар: «Почем вермут?» Круг замыкался… И можно было уже заглянуть в этот круг, как в колодец, на дне которого молчала, не тронутая бадьей, пахучая влага. Яблоки!.. И все бы прошло, да крепкая рука Ожегова зависла над их домиком, как горящий факел: Лехе, такому молодому, не хотелось гореть в огне… По крайней мере трезвому, пьяному — черт с ним, пусть поджигает… Алкой прикроюсь.

Он обложил крепким матом все винопроизводящие страны, в том числе и Грузию, и Молдавию, и Украину, когда с ревом выдирал пробки, утопленные в бутылках. Крючок часто разгибался… Лехе пришлось на ходу приспособить медную проволоку-петлю. Вот ведь как: пьют всем миром, а пробки загоняют вовнутрь, как пугливые подростки за углом гастронома. Толком обработать не могут даже бутылку…

Алка приволокла наконец последний, шестой мешок. Присела на порожек… В душе ее не проходила обида: вторую неделю Леха держался особняком, кормясь на халявку. Он не ездил с ней на свалку, как было прежде, сидел на кровати и перечитывал, перелистывал книжки, которые она привозила домой со свалки. Потому Алке приходилось работать за двоих, даже за троих — старик дядя Миша частенько падал на хвост и не брезговал даровою стопкой. «Че им — лежат, быки! — ворчала Алка. — Выгнать бы на мороз… Нет, я не могу, потому что добрая. Вот они и пролазят мне в душу… без мыла».

К обеду они сдали «пушнину» и направились к винному отделу гастронома, что находился во дворе. Алка с ходу въелась в трясущуюся у самой двери толпу. Пробил час, толпа рявкнула, и техничка, открывающая дверь, рухнула. Ее сбили с ног.

— Ой, раздавят! — вопила она, ползая в ногах ворвавшихся покупателей. — Стоптали совсем, все-о!..

Хрустнула швабра, со скрипом и скрежетом поползло по бетонному полу ведро.

— Фрося! Фрося! А! — кричала из-за прилавка перепуганная продавщица. — Ты где? Люди, человека же давите!.. — Она не могла покинуть своего поста.

Но техничка, почувствовав поддержку со стороны своей начальницы, вдруг собралась с духом и, крякнув, распрямилась. Какой-то мужичонка повис на ней, переломившись на ее могучем плече, и будто высматривал, куда бы ему спрыгнуть, но так и не нашел свободного пятачка. Техничка сгребла его за шкирку и утопила в толпе.

— Верна, Герасим! Так их, так их… сволочи! — потешались в очереди.

Прилавок скрипел и стонал. Пахло потом и жутким перегаром. В толпе задыхались и жадно, вытягивая шеи, надкусывали воздух, хрипели, бранились, как могли и как умели. Но Алка все-таки отоварилась по-богатому и, сияющая, вполне счастливая, вывалилась на крыльцо, возле которого ее ожидал муж.

— Леха, Леха! — частила супруга. — Все путем. Но ты, не толкайся, кабан…

Через полчаса она, как заправская хозяйка, уже хлопотала у раскаленной плиты, одергивая суровый передник. В кастрюлю были опущены пельмени: бурлила, покрываясь мутной пеной, вода.

— Счас, дорогой мой, потерпи малость, — успокаивала она нетерпеливого мужа. — Ох какие! Колом стоят…

Леха встал и вымыл миску, ложки, нашел даже перец и горчицу. Затем, не приглашая супругу, хватил еще стакан «Осеннего сада» — натощак хмельнее. Пошло вроде, раскатилась желанная струйка… Алка краешком глаза успела «накрыть» Леху, и рот у нее округлился:

— Как бич, как бич сосешь в одиночку! — взбунтовалась она. — Опять беспредельничаешь, беспредельничаешь… как в лагере.

— Ску-тха! — осадил ее, как пристяжную, Леха.

Алка разрыдалась.

Три года они прожили вместе, потому и понимали друг друга без слов. Алка, собственно говоря, и сорвала его, рабочего таропильного заводика, с места.