Изменить стиль страницы

— Свои, свои имей! — укусила его Алка. — Разбросался тут…

Тихон молча достал свои.

— Цыц! Ух ты, дешевка… прибью к стене, — подпрыгнул Леха, хватая Алку за руку, которая под шумок пыталась отхлебнуть из початой бутылки. — Не прощу никогда, собаку! Вон из хаты! — Он ощетинился, как кабан, и подтолкнул свою возлюбленную к двери. Он толкал ее в костлявую спину руками, пока наконец не вытолкнул за дверь. Босую. Сплюнув, набросил крючок… Обиженная Алка завыла под окном:

— Сожгу алкашей, спалю! Где у меня спички, где у меня спички?..

Леха был неумолим. Он сидел на койке, нахмурившись, и молчал. Тихон с уважением взглянул на него.

— А ты смелый мужик, — проговорил он. — Я слышал краешком уха, как ты оттянул здесь Ожегова. Хвалю за ухватку, дал бы, как говорится, десятку, но мелочи нет. Так его, волка!

— А чего на него смотреть, — отозвался хозяин. — Почему, грит, пьешь? О жизни тут начал, о самом важном… Самое важное, как я считаю, — выбрать: убить или прожить время. Прожить мне… Ну, для раба — это мука! Им-то чего, живут господа… А мне нельзя, терпения нету. Потому я убиваю свое время… Так проще.

Тихон прислушался.

— Вино прекрасно убивает. Сам посуди. Три дня пей — пройдет, как одна минута! А попробуй три дня прожить… Ну! Нет, я не могу жить в таком неравенстве: им, господам, все, мне — кукиш! Как говорится, смотри на плешь и думай, что лук ешь.

— Смел ты, Леха, — опять похвалил хозяина Тихон. — Я так бы не смог. А ты прямо — в лобешник ему закатил, как попу. Хвалю.

— А чего… Я люблю народ и привык страдать, — продолжал Леха. — Понимаешь, страдание привычкой стало, привычка перешла в любовь. А любовь меня убила… Да, видел, как люди живут, страдал, привык к страданию… Все, конец — пора сушить сухарики.

— Не посмеет! Ожегов не посмеет тебя посадить, — убеждал Тихон. — Как ни крути, но он мужик ничего… Бывает, конечно… Эх, наливай, братан!

Выпили. Попытались даже запеть на два голоса, но песня вышла такой, что даже Алка, убитая горем, расхохоталась под окном. Транзистор хрипел: сели, наверное, батарейки. Назревал кризис. Если люди выпили, да молчат — это к драке.

Тихон, раскачиваясь, разминал острые чашечки коленок пальцами, порывался начать какую-то речь, но передумывал: кому здесь говорить? Кожа на его лице расправилась, налилась кровью. Он опять начинал фразу, но она рвалась, как гнилая нитка.

— Держи крепче, — протянул он хозяину стакан.

Тихон на глазах «крепчал».

— Эх, господа юнкера, кем вы были вчера? А сегодня вы… Эх, Леха! — хотелось ему всплакнуть, но не получалось: срок не приспел. — Мы сами виноваты в том, что господами не стали. Они стали, а мы пропили это званье… Винить здесь некого. Надо признать… Эх, Леха!

— Я и не виню никого, — проговорил Леха. — Я просто убиваю свою жизнь. Я себя, себя убиваю!

— Стоп, Антроп! Пока живи… После. — Тихон, расправив узкие плечи, отряхнулся, как грач на пашне, и подхватил со стола наполненный до краев стакан. — Давай, Леха, врежем. И я тебе расскажу…

— Ну хватит клопа давить. Лучше сочиним лозунг, — Леха на миг задумался. — К примеру, такой: «Власти! Спасите нас, пьянчуг!» Нет, не пойдет… Лучше так: «Власти! Отдайте нам „Дворянское гнездо“, чтоб мы почувствовали себя на этой земле людьми…» Нет, слишком длинно. Покороче бы… Думай.

— У тебя не горячка? — спросил Тихон, потянувшись к бутылке. — В семнадцатом бы году я рванул за тобой — хоть в ссылку… Все равно бы потом освободили… Сейчас не могу: времена не те. Если уж здесь жрать нечего, то там — извини-подвинься! Закусить бы чего. А?

Пельмени, приготовленные хозяйкой, давно остыли, их нужно было разогревать. Проголодавшийся гость требовал десятка три-четыре.

— Не из мышей?

— Брось ты, Тихон! — обиделся хозяин.

— Ты не сердись, — обнял его тот. — Я шучу. Если хочешь, я тебе, как лучшему другу, теленка отдам. Сейчас сбегаю в хлев и пригоню. Возьмешь?

— Нет.

— Вот дурак! Чего проще, — не унимался гость. — Если не будешь сейчас колоть, то пускай в зиму. Алку переоборудуешь в сенокосилку, она тебе стожков на пять срубит.

— Нет, — отказывался наотрез Леха. — Не в сене суть, а в твоей бабе. Она же мне башку отрубит…

— Ну, волка бояться… Дело твое, не неволю. Давай догонимся.

Хозяин подал пельмени, а сам завалился на кровать.

В эту минуту скрипнула дверь — Алка стояла на пороге, приложив палец к губам: тсс!

— Ну ты даешь! — изумился гость. — Как сквозь стену прошла, не ободралась даже.

— Я с отмычкой, — прошептала она. — Любой замок — щелк! — и готово.

— Научи.

— Постоишь на холоде босиком, попрыгаешь, как лягушка, с часик, так любой сейф пальцем откроешь. Жизнь научит всему…

Она входила всегда после того стакана, что сваливал Леху, и все, что оставалось на столе, переходило в ее собственность, доставалось без боя.

— Поешь, поешь, Тихон! — она не могла согреться. — Этот сроду не предложит. Лежит кверху воронкой… У, тиран! Прямо ЦРУ, ЦРУ!

Леха попытался встать. Голова не поднялась, и он опять засопел на своем грязном матрасе.

— Спи, родненький, баю-бай! — подстраховалась Алка.

— Ты хоть бы простынь ему дала, — вступился за друга Тихон. — А то лежит в этой… гниет заживо.

— Простынку ему… Не покойник, чтоб в белом лежать.

Гость взял ложку, обтер ее об штанину, подцепил пельмень.

Алка, тыча пальцем в миску, стала утверждать:

— Не пельмени, а вареники, вареники! Три штуки съел — и будь здоров! Каждый с кулак, с кулак…

«Кислит, что ли?» — подумал Тихон, раскусывая пельмень. Алка опять не растерялась:

— Уксусу, уксусу много! Ты, Тихон, перчику подсыпь, перчику. С перчиком веселей.

Но опоздала…

Пельмени оказались тухлыми (их привезли со свалки, где они успели загнить). Тихон, побледнев, встал с кровати и шагнул к двери. Он с ревом выбрался из сеней и через огород, на карачках пополз к собственной бане.

— То! — всплеснула руками Клава, наткнувшись на него в воротцах. — Опять нажрался, собака. Да чтоб тебя паралич разбил, гада такого! Ведь добрые люди гибнут, а этого ничто не берет… И где ж ты, справедливость?!

Она не выдержала и хлопнула его по голове сумкой. Тихон завалился, прижался к земле ухом, точно прислушивался — что там, в глубине? Клава вытащила из сумки бумажный сверток, сорвала бумагу и — втоптала в грязь белую, как снег, рубашку.

— Купила… Вот тебе, змею! — топтала она ногой. — Получи подарочек, получи! Вот тебе…

— Башку мне не раздави, — плача, просил он. — Я просплюсь… Завтра встану — как огурчик! Прости меня!

— Не встанешь ты… Сволочь, крови моей еще не испил, — разрыдалась она. — Ночь будешь пить, день… Сколько тебе — ведро? Возьми сразу, только не тяни душу!

— Прости меня, прости, — пытался он встать. Оторвал от земли голову — правая щека в грязи, как подошва. — Я сам себя накажу, сам накажу…

— Не прикасайся ко мне, не прикасайся, — оттолкнула она ногой грязную руку, которую он протянул к ней. Будто милостыню просил.

— Не добивай меня… я просплюсь… как огурчик…

Он плакал. Она тоже плакала. В ограде повизгивали собаки, не находя себе места. Слышно было, как корова толкалась в дверь, но открыть ее не могла. Вот она вдохнула шумного, как сено, воздуха, замерла на миг и протрубила.

Небо накатывалось скирдой, которую могла поджечь только гроза. Было душно, очень душно… Но гроза не приходила, и некому было поторопить ее.

13

Голуби прилетали, но стоило ему приблизиться к окну, как они тут же срывались всей стайкой и улетали. «Что же вы меня боитесь?» — хотелось ему крикнуть. Но они по-прежнему боялись его, хотя он находился за тройной решеткой и не мог причинить им никакого вреда, если бы даже захотел.

Роман подобрался к окну. Сквозь решетку, прикрытую снаружи плотным зонтом, ничего не было видно. Как будто этот зонт установили специально, чтобы в камеру не попадал свет. Но Роман с трудом отогнул одну из пластин, поставил ее прямее — и в прорезь увидел полоску земли, на которой кормились голуби. В эту прорезь теперь он и крошил хлеб, отломив от пайки. Голуби налетели разом и стали подбирать крошки, отгоняя назойливых воробьишек.