вость театра; газета уходила куда-то вдаль и где-то в необозримом

пространстве творила, как ему казалось, историю, а успех в те¬

атре был немедленный, осязаемый и внушительно массовый. Кон¬

кретность по самому складу своего ума он всегда предпочитал

абстракции.

В большой статье В. В. Розанова, открывающей книгу «Письма

А. С. Суворина к В. В. Розанову», сплошь апологетической, где

проводится невозможная параллель между Сувориным и Толстым

с явной симпатией к первому и явной неприязнью к «переизбы-

точности гения» второго, есть такая фраза: «Да, Суворин покло¬

нялся пыли. Пыли, как частице, отделившейся от всего в мире.

Это был, пожалуй, пантеизм суеты» 2. Во имя «пантеизма суеты»

Суворину и понадобился театр — очень уж все в нем было пу¬

блично, шумно, связано с улицей, с толпой и ее изменчивой мо¬

дой, с ее увлечениями и разочарованиями, с ее безостановочным

движением. Но не надо делать отсюда вывода, что его привязан¬

ность к театру была корыстной. Напротив, из ежегодных отчетов

в конце сезона, печатавшихся в газетах, известно, что Театр Ли¬

тературно-артистического кружка поначалу терпел убытки, с чем

Суворин при его деловой хватке крупного предпринимателя ми¬

риться не мог. И все-таки мирился, признавая, что театр для него

вроде наркотика, «то, что для других табак или алкоголь», надо

бы от него отказаться, а он не может3.

. Он сокрушался по поводу своей слабости и пытался ее ском¬

пенсировать практицизмом и жесткостью в театральной дирекции.

На эту тему было немало анекдотов, а вот подлинный случай. На

каком-то очередном представлении «Измаила», пьесы, сюжетом

для которой послужили события русско-турецкой войны 1787—

1791 годов, актриса Некрасова-Колчинская, вместо того чтобы

сказать «по приказу Суворова», сказала «по приказу Суворина»,

и сразу повеселевшая публика услышала в этой обмолвке, говоря

современным языком, голос подсознания и некий символ админи¬

страции Суворина. Но капризный деспот, перед которым трепе¬

тали рядовые актеры, был обаятельно предупредителен, мягок,

порой уступчив (Кугель даже писал о его бесхарактерности),

когда сталкивался в театре с большими талантами. И это была

не хитрость антрепренера, хозяина труппы, а искреннее прекло¬

нение перед силой искусства. Бывают ведь и у таких зловещих

стариков сильные страсти. В талант Орленева он поверил с пер¬

вой встречи в Озерках и пятью годами позже записал в «Днев¬

нике»: «Вчера написал Орленеву, чтоб он не пил. Сегодня он си¬

дел у меня часа три. Необыкновенно впечатлительная и дарови¬

тая натура. Самое большое теперь дарование из всех, кого

я знаю» 4. А знал он очепь-очень многих.

Планы Суворина оправдались не сразу: дебют Орленева в тор¬

жественный вечер открытия театра 17 сентября 1895 года был

неудачный. Роль Тихона в «Грозе» провалилась, и если у моло¬

дого актера на этот счет были сомнения, то, прочитав петербург¬

ские газеты, он с ними расстался. Критика держалась едино¬

душно, колебания были только в тоне — от разгромного («Петер¬

бургская газета», например, заметила, что Орленев «изобразил

Тихона почти таким же идиотом, каким он играет мальчишку из

сапожной лавки в водевиле «С места в карьер»5) до уклончиво

снисходительного (анонимный автор в «Новом времени» дол¬

жен был считаться с тем, что хозяин у них в газете и в театре

общий и что упрекнуть Орленева можно, а «истолочь в ступе»,

по буренинской терминологии, нельзя, начальство не позволит).

Но и упрек «Нового времени» прозвучал веско; газета писала, что

в фатальной для всех актеров сцене прощания Тихона с Кабани¬

хой Орленев не устоял, переложил краски («излишне ярко под¬

черкнул зрителям желание Тихона вырваться из дому» 6) и из¬

менил Островскому. Дальше следовали благожелательные ого¬

ворки, смягчающие удар, по в том, что Суворин напечатал такую

кисло-сладкую критику об актере, которого он открыл и об¬

ласкал, был дурной симптом. Это ведь не только хитрый прием

редактора, тактика, демонстрация своей объективности; это еще

и признание реальности, от которой Суворин, как он того пи хо¬

тел, не мог уйти, потому что его понимание законов театра па

этот раз оказалось сильней его антрепренерских интересов. С тем

большей горечью пережил Орленев свою неудачу.

Удрученный, но не обескураженный, он попытался взять ре¬

ванш в других пьесах Островского и в «Женитьбе» Гоголя, но и

эти попытки, судя по газетам, нс принесли успеха. «Петербург¬

ский листок» с присущей ему бесцеремонностью заметил, что от¬

ставной пехотный офицер Анучкин в «Женитьбе» у Орленева

«вышел каким-то писарем армейского полка» 7. А «Новое время»,

опять подсластив пилюлю и признав, что Орленев, как всегда,

«был забавен», не преминуло отметить «угловатость его манер»,

которая мало подходит к образу мечтающего о тонком обхожде¬

нии Анучкина8. Слова как будто помягче, а смысл такой же не¬

утешительный. В том же сезоне 1895/96 года он сыграл еще

в трех пьесах Островского. И вот за что его хвалили: в роли

купца Бородкина («Не в свои сани не садись») —за душевно

спетую песню во втором действии; в народной драме «Не так

живи, как хочется» — за то, что он, впрочем, как и весь ансамбль

в спектакле, пытался противостоять «снотворности и скуке»

текста Островского, ничего не достиг (от игры осталось «тоскли¬

вое впечатление»), по все-таки пытался; в роли купца Чен урина

(«Трудовой хлеб») — за скромность и старание; словно сговорив¬

шись, две газеты в один и тот же день писали: «г. Орленев был. . .

недурным лавочником, недавно ставшим «человеком»; «недурно

подыгрывал г. Орленев в роли лавочника Чепурииа» 9. Недурно,

недурно! Все опять свелось к оскорбительной формуле «подыгры¬

вает», к понятию полезности, которая в театре представляет не

саму себя, а подсобную, чернорабочую, безымянную силу, некий

элемент обслуживания, а не творчества.

В третий раз завертелась одна и та же лепта — сперва в про¬

винции, потом у Корша, а теперь у Суворина: с невыносимым по¬

стоянством его хвалили за игру в водевилях и ругали, а то и во¬

все не замечали ролей в сколько-нибудь серьезном репертуаре.

Публике, газетам, знатокам театра и простым зрителям и в Пе¬

тербурге нравились его застенчивые и влюбленные гимназисты и

студенты, его мальчик-сапожник из мансфельдовского водевиля.

И было удивительно, что эти кочующие из сезона в сезон, из те¬

атра в театр роли не изнашиваются и сохраняют живой тон. Од¬

ной актерской техники для такой устойчивости было мало, нужна

была душевная щедрость, которая не знает самоповторений. Но

у этой щедрости при всей ее кажущейся неистощимости оказался

предел, и первым его почувствовал сам Орленев — похвалы по

поводу его игры в какой-нибудь «Школьной паре» или в «Мыше¬

ловке» Щеглова больше его не радовали и вызывали только раз¬

дражение. В сущности, он мог бы успокоиться: Суворин платил

ему щедро, триста рублей в месяц; как комический простак он

занимал в труппе твердое положение; критика, несмотря на аг¬

рессивность, все-таки его щадила — разделает под орех и скажет

о его молодости и надеждах, которые внушает его искренний та¬

лант; дирекция и режиссура относились к нему с симпатией, не

торопили, не дергали, у него было время тянуть, приглядываться,

отсиживаться, пока придет его счастливый час, но он не хотел и

не мог больше ждать.

В быту Орленев производил впечатление человека доброго,

мягкого, по-чеховски деликатного, голос у него был ласковый,