Изменить стиль страницы

И вдруг приходила радость, чистая и нежданная, как солнечная улыбка в пасмурный день, она стирала неясную, томящую тревогу, заботы, тяжелые опасения.

Рядом со мной была она, любовь моя, сестра моя! Мне хотелось коснуться ее лица, тронуть рукой волосы, они выбились из-под ее шапки, отлетали от дыхания, касались моей щеки…

В неясном полусне-полубодрствовании — ломили меня усталость и нечеловеческое напряжение последних дней — я вспоминал ее в цветастом летнем платье, в белых босоножках сбегающую по ступенькам институтского крыльца… Самая мысль о том, что я, теперешний, мог бы коснуться ее своей рукой, провонявшей пороховой гарью и дымом, вызывала неясную улыбку. Я вдруг как будто со стороны увидел себя в громоздких зимних одеждах, с давно не мытым лицом — снегом кое-как протрешь, и довольно, — в порыжевшей шапке, она побывала и в котелке с гороховым супом — слетела во время бомбежки, и подгорала в костре, — я уснул и ткнулся головой в огонь…

Я как бы забывал о том, что на ней тоже теперь была неуклюжая шинель и заскорузлые валенки. Виделась сна мне прежней.

Тосковала поземка, забрасывая вихрящиеся снежинки в нашу конуру, наметая холмик у входа. Вдруг начинал захлебываться крупнокалиберный пулемет, взвивалась перемежающаяся взрывами пальба и снова стыла, таилась сторожкая, недремлющая тишина, в которой бродил, кружил, тосковал неприкаянный ветер.

А рядом звучал ее голос, удивленно юный и чистый.

— Вот что страшно: оказывается, можно жить с человеком и не знать его до конца. Что я знала бы о своем муже, если бы не война? Как он ухаживал за мной! Сколько раз становился на колени и говорил: только позволь вот так смотреть на тебя, на твое лицо, следить за движением твоих глаз. Он каждый день присылал мне цветы. Великолепные, удивительно красивые букеты. Он и маму околдовал. Узнал о дне рождения, пришел поздравлять, с подарком, обходительный, ненавязчивый, тактичный. Разговорил ее, а она у меня молчунья, одна без отца меня выхаживала. Смотрю, улыбается моя мама, смеется, даже помолодела как-то.

Он и замуж меня уговорил не по-обычному. Давай только зарегистрируемся, в загс сходим — и все. А ты живи где хочешь: у себя или к нам переедешь, будешь вместе со мной, привыкнешь, я к тебе не притронусь, пока ты не позволишь. Если ты не хочешь, свадьбы не будет. Все будет тихо, по-семейному.

Вера тихонько засмеялась.

— И действительно, после регистрации мы больше месяца жили вместе и не были мужем и женою. Мне казалось, в таком поведении было что-то рыцарское, высокое, романтическое… А он, после того, как я уехала на окопы, ни разу даже маме не позвонил, хотя знал, что часть из наших попала в окружение. В октябрьские дни, когда немцы к Москве прорывались, я разыскала его по телефону, попросила маму мою взять в эвакуацию — отец у него академик, что им стоило, — он сказал: конечно же, я сам помнил об этом, пусть собирается, обязательно заеду с машиной. И после этого как в воду канул, не знаю даже, куда он забежал…

Под успокаивающий шорох поземки, под этот голос я и уснул. Ничего не мог поделать с собой.

Тревожные сны томили меня.

Мне казалось, будто я в церкви. Сумеречный, уходящий ввысь потолок. Круг желтоватого света, и в нем я. И вижу себя будто со стороны. Стоит что-то жалкенькое и слабое. В рыжих помятых штанах. В светлом кургузом пиджачке. Но под пиджаком белая рубаха с накрахмаленной грудью. Стоячий воротник. Черная бабочка. Терпеть не могу этих бабочек, а вот на же!.. Я высоко подстрижен. Поворачиваю голову на тонкой вытянутой шее. Словно ищу кого-то, с недоумением приглядываясь к происходящему. Виноватая, просящая улыбка человека, который помимо воли, желания подчиняется обстоятельствам. Какие-то люди кругом. Я их не вижу. Вопрошающий тревожный шумок слышу я. Они о чем-то переговариваются. И рядом со мною кто-то в белом платье. Подвенечная фата закрывает полуопущенное лицо. Бледные восковые цветы приколоты к груди. Длинная тонкая ладошка, опущенная вдоль платья. Венчаюсь я, что ли? Но почему? С кем? Не могу понять. И как я вообще оказался в церкви. С малых лет не ходил в церковь. И почему мне так приятно, тревожно и виновато. Поворачиваю по сторонам высоко подстриженной головой на длинной шее, улыбаюсь смущенно и жалкенько…

И тут все во мне восстает против приниженной умиленности, против этой просящей улыбки, которая словно бы выпрашивает, вымаливает: пожалейте меня, будьте добры ко мне, ведь и я никому не хочу зла. Я добрый и люблю всех…

— Он не я! Я не такой! — едва не кричу. — Я постою за себя. Я сумею защитить и себя и других. С детства я научился презирать расхлябанность и слабость. Мужество, силу, ясность решений ценю я. Это кто-то другой стоит там, в желтоватом кругу, покорный судьбе!..

Кажется, что вот-вот я проснусь, отброшу это наваждение и, стараясь проснуться, с яростью думаю: «Я презираю безволие! Не потому, что оно доставляет страдания тебе самому. Оно ранит других. Оно предает. Оно убивает самых близких, дорогих людей…»

И вдруг все рассеивается, будто стертое чьей-то ладонью.

Я увидел море. В далекой голубоватой дымке, в бело-желтом накале береговой песчаной полосы. Ветер дул с моря, а пахло ошеломляюще-неожиданно: степью, полынком и чебрецом, запахи шли оттуда, с горы, смешавшись с соленым дыханием моря, они кружным путем возвращались на берег, в сухую пыльную степь. Этот запах, такой необычный, кружил голову, возбуждал щемящее чувство радости и печали. С этим неясным, томящим, тревожным чувством я брел по влажному песку, набегающая волна холодила ноги.

Тревожное напряжение не оставляло меня. Я кого-то искал и никак не мог понять кого. Вдруг, как внезапная вспышка, как парус, мигнувший на горизонте: «Вера!.. Где же Вера?»

Только что она была рядом, я слышал ее завораживающе-ломкий голос, и вдруг она исчезла, словно подхватил и унес ее внезапный смерч.

Я пошел быстрее. Я увидел ее далеко-далеко на молу. Босые пятки ее мелькали на каменных плитах. Мол был старый. Море выщербило его, в проемах между израненными камнями люто пенилась вода. Вера, едва касаясь скользких зеленоватых уступов, прыгала. Вилось, мелькало светлое платье.

Я уже был на молу. Я побежал. И тут я увидел, что рядом с Верой идут, прыгают длинные, худые, обросшие черным волосом ноги. И когда я увидел, что этот козлоногий очкарик настиг ее, положил ей руку на плечо, наклонился, просительно заглядывая ей в лицо, на меня, словно всесокрушающая волна, обрушилась такая боль, обида, ревность, что я страшно, бессмысленно закричал. Я не просто закричал. Я взвыл… Непреодолимое горе и безнадежное отчаяние томили меня.

Кажется, на мгновение я приоткрыл глаза, ослепленные болью, и мне показалось, наяву, во сне ли, надо мной наклонилась Вера, мои натяжелевшие веки сомкнулись, и, снова уходя, проваливаясь в сон, я почувствовал словно слабое дуновение теплого ветерка — губы Веры коснулись моего лба у самой переносицы…

И снова я увидел ее у моря. Неожиданно близко от себя. Она была одна на краю мола, внизу бушевало море. Прозрачное платье ее развевалось, твердо округляло грудь, западало между ног… Все тело ее призывно просвечивало сквозь это платье.

Я шел все быстрее, я спешил к ней. Я желал ее с исступленной нежностью, стыдился этого желания и не мог совладать с ним.

Она повернулась ко мне. Низко опущенные темные зрачки ее словно подтолкнули меня. Я выбросил руки, чтобы схватить, обнять ее… И вдруг она исчезла, растаяла, как будто и не было ее…

Как будто и не было ее…

Дул холодный, пронизывающий ветер, глухо, погребально подвывало море.

Меня и разбудили на рассвете холод и это чувство мгновенной утраты, зияющей пустоты. Под это погребальное вьюжное завывание я и проснулся.

Веры не было. «Часа два, как ушла», — сказал Виктор. «Проспал невесту», — пошутил Павлов.

…На склоне бугорка в снежной траншее, метрах в ста от нашей «землянки», мы поставили ручной пулемет. Отсюда хорошо просматривался спуск к реке, хуторок из двух домиков в ложбине, которые занимали немцы. Пулемет был поставлен как бы в засаду на случай внезапного нападения. В обычное время стрелять из него запрещалось.