Изменить стиль страницы
Tanto gentile e tanto onesta pare
La donna mia, quand’ella altrui saluta,
Ch’ogne lingua devèn, tremando, muta,
E li occhi no l’ardiscon di guardare.

И повторял:

Столь благородна, столь скромна бывает
Мадонна, отвечая на поклон,
Что близ нее язык молчит, смущен,
И око к ней подняться не дерзает.

Я находил оправдание самому себе, своему чувству.

Мне казалось, что я начинаю понимать не «в исторической обусловленности», а сердцем эту любовь, которая не требовала награды, потому что наградой она была самой себе. Я, казалось, начинал понимать рыцарей, которые шли ради своей дамы на край света, чтобы прославить ее бессмертием подвигов. Ради одной улыбки, ради протянутой руки, ради благодарного кивка.

Мне казалось, я начинаю понимать человека, стремительно рванувшегося из катакомб раннего средневековья, из сурового послуха к культу прекрасного, очищающего и возвышающего себя бескорыстной силой чувства.

Во мне бродили стихи, я бредил песнями трубадуров…

Но так бесконечно продолжаться не могло.

Режиссер Плучек и драматург Арбузов организовали театральную студию. Поставили в ней спектакль о Комсомольске-на-Амуре. Мы готовились к обсуждению этого спектакля у нас в институте.

После просмотра, в тесном неудобном гардеробе, я оказался недалеко от Веры. Она была одна. Я пошел за ней. В мутном свете фонарей медленно кружились и падали снежинки. Я догнал ее.

— Можно с вами? — спросил я с неожиданным, поразившим меня самого спокойствием. Как ни в чем не бывало. Словно речь шла о самом обыкновенном!

Она приостановилась, чуть нахмурившись, кивнула головой. Я пошел рядом.

Удивительно как хороша она была в белом пушистом платке, припорошенном лохматыми снежными звездочками, с блестящими глазами, которые, казалось, берегли еще в себе тайную радость пережитого на спектакле, она была такая легкая, фетровые валенки ее как бы сами собой шагали, скользили, посмеиваясь, разъезжаясь на скользком, притопывая, и вновь шли легко и свободно.

Когда она смахивала налипший снег с бровей, со лба, с выбившихся волос, я заметил на ее цветных варежках вышитую уточку, и эта полненькая широконосая уточка почему-то больше всего запомнилась мне, обрадовала доверчивой детскостью.

Я спросил о спектакле. Она, чему-то улыбнувшись, спросила, а что я думаю. Я сказал, что мне не особенно понравилось, слишком много там бревен и они уж очень долго по ним лазят. Если это эксперимент, то я его не очень понимаю.

Она не согласилась. Заспорила. Я что-то возражал ей. И все время удивлялся тому, что я вот иду рядом с ней, разговариваю, не соглашаюсь. И ничего необыкновенного не происходит. Как будто я разговариваю с какой-то другой, самой обыкновенной девушкой. Она словно утратила что-то из далекого очарования. И взамен ничего не было. Я испытал даже мгновенную горечь разочарования.

Как-то неожиданно, мне казалось, прошло всего несколько минут, она остановилась, я плечом налетел на нее, она отодвинулась, сказала:

— Вот я и дома.

Взглянула на меня очень спокойно, предостерегающими, серьезными глазами. И ушла, растаяла в сумрачном подъезде.

Вскоре после этого я узнал, что она выходит или уже вышла замуж. Точнее никто сказать не мог, так как говорили, свадьбы не было и будто не будет. Или же была тихая,«семейная».

И вот она снова рядом со мной. Она лежала возле меня. Я все отжимался к снежной стенке, чтобы освободить побольше места для нее. В нашу конурку поместилось пять человек. Тяжело всхрапывал во сне Виктор. Как всегда, неслышно дышал Борис. Не поймешь, спит или не спит. Вера была так близко, я слышал ее дыхание, валенки ее касались моих, коленки ее даже сквозь ватную броню несли тепло.

— Понимаешь, он трус, мой муж, мой бывший муж, — рассказывала она. И нельзя было понять, мучается она или посмеивается над тем, что прошло. — Я ночевала в городе, после объявления войны поехала в институт, потом решила — поеду на дачу к его родителям. Приехала. Он играет в теннис, тренируется у стенки. Спросила, ты слышал, знаешь? Он ответил: да, подошел, обнял меня, поцеловал и снова взялся за ракетку.

В белых брюках, рубашка с короткими рукавами, в руках ракетка, резким взмахом посылает мяч в деревянную стенку, с силой отбивает… Лицо нахмуренное, собранное. Я тогда позавидовала ему: вот умеет владеть собой! И покаялась: видно, плохо знаю я еще своего мужа.

Ты помнишь первые дни: все куда-то спешат, торопятся, записываются добровольцами, в военкоматах очереди, начали собирать людей на призывных пунктах. Создали ополчение. Маршируют пожилые люди, ученые, рабочие. Многие белобилетники, — я работала на призывном пункте агитатором, узнала и это слово. В очках сколько было! Моего как будто ничего не касается. Все идет словно мимо него.

Я не выдержала, спросила: «Как же ты?» Разговор был утром, передали особенно тяжелую сводку. Он отодвинул чашку с недопитым кофе, медленно вытер рот салфеткой, сложил ее (в аккуратности ему никогда нельзя было отказать).

«Этот разговор должен был состояться. Я понимаю тебя, — заговорил он так мягко, убеждающе, словно я маленькая-маленькая девочка, которая многого еще не знает… — После войны, как ты знаешь, наступает мир. И, видишь ли, будущее страны, государства, народа, как об этом свидетельствует опыт прошлого, зависит в значительной степени от того, какими интеллектуальными кадрами в самых разных сферах будет располагать это государство к концу военных потрясений…»

Я не выдержала, перебила его:

«И что же, ты решил себя сохранить до этого времени?»

«Не я решил, за меня решили».

«Тебе дали бронь?»

«Не только дали, но и запретили поднимать вопрос о фронте».

«Кому нужна твоя история колониальных и зависимых стран!»

«Сейчас не нужна, будет нужна».

Сидит в глубоком кресле, такой уютный, благополучненький, домашний человек, в пижаме с обшитым воротником, очки в золотой оправе, ох не любила я эти очки, разве за ними что поймешь…

И я вдруг подумала, что в этот момент, может, в эту минуту, когда мы пьем кофе и разговариваем, на фронте умирают люди, бегут по взрытому полю с винтовками наперевес, взблескивает пламя, грохочет разрыв, и они падают на вздыбленную землю…

Я спросила его:

«Скажи, разве у тебя нет такого чувства, что без тебя, без твоего участия война может быть проиграна и тогда уже не понадобится твоя интеллектуальная одаренность?»

«Я больший оптимист, чем ты», — сказал он все так же спокойно, со снисходительной улыбочкой.

«Что же, — сказала я ему, — в семье должен быть хоть один мужчина. На фронт пойду я».

Он привскочил, пятна на лице:

«Т-т-ты пытаешься меня терроризировать, — даже взвизгнул он. Первый раз слышала у него такой голос — Это неблагородно в высшей степени! Особенно в такое тяжелое время. Я, кажется, мог рассчитывать на твою благодарность и поддержку».

«Ты просто трус», — сказала я.

С тем мы и расстались. Через несколько дней я уехала со студенческой бригадой рыть окопы под Ельню и к нему больше не вернулась. Он в октябре эвакуировался со своим институтом. А я попросилась в добровольцы, попала в этот полк, и меня определили в третий батальон.

Вера говорила тихо, почти шепотом, и этот напряженный доверительный голос особенно волновал меня. Словно вверяла она мне одному свою жизнь, надежды и разочарования.

Но чем я мог помочь ей, облегчить ее участь, ее судьбу. С ожесточающей, ранящей тревогой я думал о том, что будет с нею тут на фронте. Я хорошо знал, через что она уже прошла в этих боях. Что еще предстояло всем нам и ей. С каждым днем, с каждым часом нас становилось все меньше и меньше… Как оборонить ее, как защитить?.. С мрачной решимостью я начинал прикидывать, с кем поговорить, кого попросить, — может, ее взяли бы в полковую медчасть, — там безопаснее, — но так, чтобы она не знала, чтобы это был приказ.