Изменить стиль страницы

Женщины повскакивали, все пришло в движение… Машина, скрипнув тормозами, остановилась. Глухо рокотал мотор. Приоткрылась дверца, вылез высокий, худой, со шрамом на подбородке. Кто-то из мужиков узнал, негромко сказал:

— Поплавский, голова райисполкома. В глубине машины угадали смело подступившие бабы и начальника районной милиции. Не по-обычному, в «гражданском», не улыбался, глаза цепкие, настороженные… «Без оружия», — пронеслось. И тут же: «Може, сховалы…»

И вновь установилась тишина. Лишь напряженное вздрагивающее биение мотора, сдержанное дыхание затаившейся толпы.

Поплавский привычным движением поднял руку, очевидно призывая к вниманию, хриплым голосом выкрикнул: пора кончать, надо разойтись по домам, земля будет…

И ничего больше не успел он сказать.

— Ишь разумный!

— Гладкий який!

— Землю давай!

— Зерно…

— Скотину верните!

— Реманент…

— Сиять треба!

— …С голоду пухнуть будем. Диты помрут!

— Хватай его, бабы! В заложники! Не выпустим, пока нашу землю не отдадут!

— Зерно!..

— Коней!..

— И того тягнить из машины!

Поплавский, как только закричали, нырнул в машину. Бабы с двух сторон остервенело тянули дверцы. Шофер рванул с места, кто-то ойкнул, машина пробилась через толпу, и тотчас на всю степь — тревожный милицейский свисток.

Из широкой балки на разномастных лошадях зарысили милиционеры. Они развернулись широким полукругом.

Кони всхрапывали, высоко задирали головы, всадники придерживали их.

Казалось, толпа должна была броситься назад в село — дорога туда оставалась свободной. На это, видимо, и рассчитывали: припугнут милицией — и все. Но бабы сбились плотнее, почему-то окружили со всех сторон трактор, словно он мог стать им опорой и защитой.

Всадники приближались, замедляя бег коней. И вот конские морды со вспененными удилами оказались перед самой толпой.

Отчаянно режущий женский крик:

— Тягнить их с коней!

— Хватай!

Женские платки замелькали между лошадей.

Откуда-то вынырнувший Илько подхватил заметавшегося Алешку, подбросил на повозку с зерном, покарабкался сам. Сверху видно все было с поразительной отчетливостью.

Одного милиционера стащили, мелькнул рыжий чуб, фуражка отлетела в сторону, Трофимова жена рвала на нем портупею — видно, саблю хотела снять. Тогда другой милиционер, узкоглазый, вертясь на высоком сером в яблоках жеребце, оскаля зубы, взмахнул нагайкой… Трофимова жена ойкнула, отлетела в сторону, приседая, нащупала кровавый рубец, вспухший сзади на шее.

От брички метнулась высокая, гибкая Мария Коновалец, в ее руках был железный шкворень, — когда она только успела его вытащить! Хищно подпрыгнув, она ахнула им полного милиционера с усами, тот шатнулся, но усидел в седле.

Марию в отместку рубанул нагайкой другой милиционер, видна была только его натянутая спина, коричневая шея со вспухшими по бокам желваками. Мария отскочила к бричке, платье лопнуло на плече.

Алеша хорошо видел ее сведенное судорогой лицо, сухие осатаневшие глаза… И заскрипела зубами, как в страшном сне:

— «Максим» бы сюда, «максим»!..

Платок где-то потеряла, жесткие черные волосы рассыпались, прикрывая кровавый рубец на плече, руки приподняты, сжаты в кулаки, дрожат, словно на рукоятках пулемета.

Алеша враз вспомнил: говорили, была она пулеметчицей в банде. А потом прибилась в село с невзрачным тихим мужичонкой, жила незаметно. Коротконогая двенадцатилетняя Одарка, двоюродная сестра Марии, по пути из школы, по неясным своим соображениям как-то таинственно осведомила Алешу: Мария ничего не боится, зла, як чертяка… Дитей только не хоче, вот и ездит часто в город. «Аборты делает три раза в год», — шепнула Одарка, видно, подслушанное среди взрослых. Слова такого слыхом не слыхивал Алеша, понял — что-то стыдное, но расспрашивать не решился.

И вот эта таинственная Мария теперь, перед самыми глазами Алеши, привалившись к бричке, загнанно зыркая по сторонам — то на всадников, подавшихся назад, то на разбегавшихся женщин, с неутоленной мстительной жадностью, будто в беспамятстве, стонала:

— Пулемет бы сюда, пулемет!

А в степи драма уже переходила в комедию.

Вернулась машина без начальственных седоков, и молоденький шофер во франтоватой серой кепке с коротким козырьком решил, видимо, позабавиться.

Он приметил отделившегося от толпы дядька Ивана, — тот по какой-то странной кривой, чертившейся между возможным направлением на село и дальним степным курганом, достойно удалялся от событий, принявших столь нежелательный характер; само это удаление не должно было походить на позорное бегство, оно должно было свидетельствовать о независимости поступков, изображать некую непричастность. «Я тут ни при чем… Я удаляюсь…. Иду в степь… У меня свои дела», — казалось, выписывала эта кривая, скорее даже не кривая, а короткие зигзаги, некое колебательное движение в пространстве.

Но хулиганистый шофер придал этому движению другую форму. Он, не разбирая дороги, ринулся на дядька Ивана. Во все свое металлическое горло рыкнула сирена, дядько Иван от неожиданности подпрыгнул и метнулся вбок. Машина за ним. Дядько Иван понесся по прошлогоднему жнивью скачками, высоко задирая ноги. И следом за ним — машина. Чуть отпустит, дядько Иван приостановится, оглянется, не успеет дух перевести, а на него вновь несется воющее, подпрыгивающее на буграх чудовище с двумя глазами-фарами, слепяще вспыхивающими под солнцем. Дядька Ивана вновь срывало с места… Он попытался повернуть к трактору, чтобы нырнуть в толпу, но шофер направил машину наперерез, устрашающе рыкая сиреной, заставил отвернуть в степь.

Дядько Иван в полном беспамятстве решил, что соревнование с машиной он сможет выдержать, лишь предельно облегчив себя, по примеру тех солдат, которые покидали поле боя не совсем достойным образом. Рухнув в первую попавшуюся яму, он начал поспешно снимать сапоги… Машина неумолимо надвигалась на него, грозно взблескивая фарами, ревя своими сигналами. И дядько Иван не выдержал этой настойчивой атаки машины, с которой он впервые в жизни столкнулся столь близко, с глазу на глаз.

Он поднялся — одна нога в сапоге, другая в разматывающейся портянке — и вновь тронулся в бег. Время от времени оборачиваясь, он показывал фигу надвигающейся дымящей, гудящей черной коробке.

— На тоби, чортяка, та отчепись! На тоби, чортяка, та отчепись… — повторял он, как заклинание.

А потом, с храпом хватая воздух, остановился, повернулся к машине и обреченно поднял руки. Понимай как хочешь. Как побежденный солдат, сдавался он в плен?.. Или возопил этими поднятыми руками: «Дави, так твою перетак!..»

Шофер подъехал к нему, остановился, открыл дверцу, гостеприимно показал на сиденье: садись, мол! Как будто для этого только он и гонялся за дядьком Иваном.

Дядько Иван покачал из стороны в сторону мокрой головой — картуз потерял где-то во время бега — и «скрутил» в ответ здоровенную «дулю»…

На следующий день тем из «выходцев», кто не вернулся в колхоз, нарезали землю, а колхозники уже с вечера, стремясь наверстать утраченные дни, начали пахать и сеять.

Но истинное завершение «бунта» Алеша увидел уже летом, во время молотьбы.

Мария Коновалец пришла проситься в колхоз. Ее тогда, в мартовские дни, не тронули, хотя она опасалась ареста.

А летом подали они с мужем заявление в колхоз. Мужа приняли одного, сказали, пусть Мария принесет заявление отдельно.

Молотили во дворе Голуба. В обеденный перерыв Мария и пожаловала. Все позабивались в холодок, лежали в доме на пахучем просушенном зерне, дремали. Алеша тоже вместе с дядьками, запыленный, руки гудят — отгребал зерно от молотилки: ходил на работу, как в школу, каждый день. Трудодни «писали». Как полноправному колхознику.

Мария поначалу в крик — первое женское оружие. Было слышно через раскрытую дверь, как лютовала она в маленькой комнате — «бригадирской», где о чем-то совещались дядько Микола Бессараб — председатель колхоза — и бригадир Афанасий Шерстюк, грозила законом; была у прокурора в районе, он сказал: не имеют права семью разбивать.