— Веди к спафарию, и — ни звука.

— Его нет, — прошептал перепуганный раб. — На заходе солнца он уехал.

— Ты лжешь. Веди!

— Но раб сказал правду: хозяина не было. В доме оставались только его жена с ребенком да несколько слуг. Обыскав все помещения, раздосадованный Лонгин вошел в спальню. Молодая женщина гордо сказала:

— Лонгин, не ищи спафария, его нет.

— Куда ты спрятала его?

— Спафарий Маврикий не привык прятаться. Он уехал по своим делам.

— Знаю, какие у него дела!

Женщина была поразительно красива. Глаза ее пылали, а губы вздрагивали от презрительной усмешки. И только голые до плеч прекрасные руки ее, прижимавшие к груди ребенка, выдавали волнение.

— Лонгин, ты забыл, чем обязан спафарию Маврикию. Зачем ты врываешься в его дом, как убийца?

— Говори, проклятая, где твой муж, иначе сама ответишь за него.

— Знаю, но не скажу, а отвечать перед богом будешь ты. Спафарий выкупил тебя у магометан, когда ты гнил у них в плену, а теперь чем ты платишь ему?

Воины угрюмо слушали этот разговор. В чем бы ни обвинялся спафарий, жена его была не при чем. Они это понимали. «Счастлив, должно быть спафарий Маврикий, имея такую жену», — подумал Богумил.

— Нет, скажешь! Не таких заставлял говорить.

Он повернулся к воинам:

— Возьмите ее на потеху! Вам хватит ее до утра, а утром, если она не скажет, где ее муж, я насажу на копье ее ублюдка. Ну!

Один из воинов сделал было шаг к женщине, но Гуда остановил его рукой. Как ни мимолетен был жест, Лонгин заметил его. Лицо патрикия исказилось злобой.

— Ты первый возьмешь ее! — показал он на Гуду.

Тот покачал головой.

— Абазги с женщинами не воюют.

— Ты не воин базилевса, а трусливый шакал. Иди ты! — указал он на Богумила.

Но великан даже не шевельнулся. Женщина с немой благодарностью взглянула на него.

— Учись, Лонгин, благородству у своих воинов, — сказала она.

Лонгин выхватил меч, женщина вскрикнула и согнулась, прикрывая собою ребенка. Она не видела, что произошло в следующее мгновение, а только услышала, как у ее ног зазвенел брошенный меч. Богумил перехватил руку Лонгина и так сдавил, что у того хрустнули кости. Патрикий взвыл и выбежал с проклятиями. Слуги испуганно шарахнулись от него. Богумил приподнял женщину. Она была бледна и шаталась.

— Мы не знаем, чем прогневил твой муж базилевса, тебе же зла не хотим. Но Лонгин не оставит тебя в покое. Беги, — сказал он.

Женщина положила плачущего ребенка на постель. Но даже приподнявшись на носках, она не дотянулась до лица Богумила, обхватила его руками и, наклонив к себе, поцеловала, а потом — Гуду. В прекрасных глазaх ее блестели слезы.

— Пусть хранит вас святая матерь Божья, воины. Я всегда буду молиться за вас.

Никогда Богумилу и Гуде не забыть бездонной глубины глаз и поцелуя этой женщины. Теперь, что бы с ними ни случилось, оба они не раскаивались в непослушании Лонгину. В глубоком молчании возвращались воины в казармы. Богумил и Гуда, немного отстав, шли плечом к плечу. Они не видели за собой вины, но понимали, что Лонгин им не простит. Гуда все еще чувствовал прикосновение теплых губ женщины и, словно стараясь сохранить его, то и дело прикрывал щеку ладонью. Как непохожа она была на случайных их подружек — крикливых и развязных обитательниц лупанара[26]

Подождав Богумила и Гуду, Армен сказал: — Бегите.

— Нет, — покачал головой Гуда.

— Женщина обещала молиться за нас Божьей матери, — беспечно сказал Богумил.

Но едва Богумил вошел в свою казарму, как на него набросились четверо гигантов-ипаспистов[27] не дав ему схватиться за меч. Они повалили его, заломили за спину руки и скрутили веревками. Богумил не сопротивлялся, понимая бесполезность этого.

— Иди, — ткнул его в спину копьем ипапист.

Богумил встал, и, направляемый уколами копья в спину, пошел. Так со связанными руками его и втолкнули в подземелье. Тяжелая окованная железом дверь захлопнулась за ним, оставив его в кромешной тьме. А через некоторое время к нему втолкнули абазга. Они развязали друг другу руки и улеглись рядом на кучу прелой соломы. Долго лежали, молча прислушиваясь к непонятным шорохам. Потом Гуда сказал:

— Молитвы женщины нам не помогли.

— Будем молиться своим богам, — ответил Богумил.

Он нащупал под рукой какой-то гладкий, продолговатый предмет и, поняв, что это человеческая кость, с отвращением швырнул ее по направлению шороха. Послышался писк.

— Крысы? — Они.

О том, что он в них кинул, Богумил не сказал.

Гуда брезгливо вздрогнул:

— Если мы не выйдем отсюда, крысы сожрут нас.

Плотная тьма осязаемо прилипла к лицу. Гуде хотелось оторвать, оттолкнуть ее, увидеть хотя бы проблеск света, чтобы дать глазам отдохнуть от давящего мрака. К смраду подземелья они уже притерпелись и почти не замечали его, но кромешная тьма угнетала.

— Как ты попал в Палатий? — спросил Гуда.

— Сам пришел. Десять лет назад снарядил нас воевода-князь на торг в понизовье Днепра. Там сманил меня один ромей на службу в императорское войско. «Таких, как ты, могучих воинов, базилевс весьма жалует»,— сказал он. Я и соблазнился.

— А разве твоей стране сильные воины не нужны? Или земля твоя бедна, нет зверя в лесах, рыбы в реках, хлеба она не родит? Чего ты искал здесь — славы, богатства? — с упреком говорил Гуда. —Я здесь не по своей воле: меня мальчиком привезли. И нет у меня другого желания, как только вернуться в Абазгию.

Но Богумил сказал не всю правду. Отпуская его к ромеям, воевода-князь дал ему тайный наказ присматриваться ко всему, а особенно к воинским порядкам, в чем сила ромеев, в чем слабость, на чем их империя держится. Хотя и знали славяне о ромеях немало, хаживали к ним «в гости» с мечом, но глаз с них не спускали. Не мог всего этого сказать Богумил Гуде.

— Родина — она как мать. Как же мать свою не любить! А покинул я ее любопытства ради: хотелось на теплые заморские страны посмотреть, ума набраться.

— Набрался? — Гуда усмехнулся.

— Сыт по горло. Давно пора к своим возвращаться, да не пускают из Палатия. Был бы в тех войсках, что во Фракии, ушел бы. А здесь куда уйдешь? Кругом ромейская земля.

Узники потеряли всякое представление о времени: для них оно словно остановилось и растворилось в окружающей тьме. Но оно напоминало о себе нарастающими муками голода, сменившимися затем нестерпимой жаждой. Богумил и Гуда быстро слабели и почти все время находились в состоянии полузабытья. Неужели префект приказал заживо похоронить их в этом каменном мешке? Богумила охватил приступ буйства. Он начал метаться в тесном подземелье, потом принялся грохотать в дверь кулаками и ногами. Он проклинал Лонгина, императора, вызывал на бой все ромейское войско. Наконец, устав, повалился рядом с Гудой.

— Лучше расшибиться головой об стену, чем медленно подыхать здесь.

По тому, как спокойно он это сказал, Гуда понял: Богумил всерьез намерен наложить на себя руки.

— Почему ты так говоришь? Разве в твоем сильном теле живет душа слабой женщины?

— Зачем ждать, когда крысы живого начнут грызть? Их уже много здесь собралось, слышишь?

— Воин должен бороться до конца. — Гуда положил руку на грудь Богумила, не давая ему встать.

— С крысами?.. Пусти!

— С самим собой...

Завязалась борьба. Гуда из последних сил цеплялся за Богумила.

— Сначала ты убьешь меня, а потом делай с собой что хочешь, — сказал он. —Никто не уйдет от смерти, как не уйдет всадник от тени своей, но тот, кто ищет смерти раньше назначенного богами срока, — трус.

Богумил покорился. Они лежали, обессиленные борьбой. Густой черной смолой сочилось время. Крысы все больше смелели: то одна, то другая пробегала по их телам, словно проверяя, не пришла ли пора вонзить в них зубы. Сначала узники отмахивались от крыс, а потом перестали обращать на них внимание, только тела их вздрагивали от прикосновения наглеющих тварей. Гуда бредил. Ему казалось, что он в родных горах; повсюду, среди зеленых лугов, виднеются пятна тающего снега, звенят ручьи, он спешит к одному из них, чтобы напиться, но только наклонится, как ручей уходит под землю, дразня тихим журчаньем. Гуда спешит к другому ручью, но и тот исчезает; Гуда разрывает землю руками, но вода неуловима. А рядом олень пьет из родника; он поднял голову и смотрит на Гуду огромными черными глазами, с его морды падают сверкающие капли, они растут, сверканье больно вонзается в мозг Гуды, и в то же время бездонные глаза оленя будто втягивают его в свою густую тьму. Но нет, это не глаза оленя, а тьма подземельная. Очнувшись, Гуда провел сухим языком по шершавым, потрескавшимся губам.