тогда Кузёмка в кусты. Он и двор панский обойдет за версту; только глянет издали на
высокую виселицу на панском дворе, как раскачивается по ветру повешенный хлоп, и
прибавит шагу – уносите меня, ноги.
Так, так. Не по душе пришлась Кузёмке Литва. Бессловесные мужики, длинноволосые и
чахлые, ходят по болоту за деревянным плугом. Испуганные бабы сидят, как мыши, в
дырявых куренях. Нагие дети – в коросте и саже. И никто на деревне не гикнет, не свистнет,
не зальется песней. Эхма! Одну только песню слыхал здесь Кузёмка раз. Пели нищие старцы
у ворот церковных:
Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома,
1 Гайдуки (подобно стремянным) прислуживали при езде.
2 Мед.
3 Старка и дембняк – спиртные напитки, употреблявшиеся в Литве в Польше.
4 Янычары – один из видов прежней турецкой пехоты. Они комплектовались из воспитанных для этой цели
христианских мальчиков, обращенных в магометанство.
Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома...
Кузёмка услышал эту песню еще раз, на другой день, точно на прощанье, когда вылез из
брички и побрел к паперти лоб перекрестить на дорогу. Пели старцы незвонко и на этот раз.
Слова были русские, но как-то горемычнее русских. Кузёмка их правильно понял. Содома –
значит Содом; это значит пучина серная, пропасть и ад; такова, значит, мужицкая доля в
Литве, и иной доли не ждать. Так.
Кинул Кузёмка нищим старцам в кружку серебряную копейку1, пощупал письмо в
рукаве, перекрестил себе лоб и ноги и двинулся обратно, тою же дорогой, в Русь.
III. МУКОСЕИ2
Обо всем этом Кузёмка вспомнил в Кащеевом бору, в шалаше, между одним приступом
дремоты и другим. Кащеев бор подходил под самую Вязьму. На рассвете выбрался Кузёмка
из бора и отоспался уже в Вязьме, в пустом амбаре на торгу. Вокруг гудом гудела площадь, у
съезжей избы орал мужик, на котором недельщики3 правили пошлину, но Кузёмка спал, не
просыпаясь, до самых сумерек, когда он продрал наконец глаза и выглянул наружу.
На торжке было пусто, только собаки копались в мусоре да слепцы с поводырем мерили
ногами площадь, держа путь к кабаку напротив. Оттуда доносился пьяный гомон и бабий
визг, там, должно быть, было тепло и приютно... Кузёмка добыл из онучи две денежки и
двинулся к кабаку.
В кабацкой избе трещала лучина. За большим столом слепцы жевали какую-то снедь,
доставая ее из мешков кусок за куском. По лавкам валялись охмелевшие пьяницы.
Кузёмка хватил вина полную кружку и вытащил из коробейки хлебный окрай.
Рядом на лавке плакала простоволосая женщина.
– Родименький, – взвизгивала она. – Ох, милый мой... Мы с тобой целый век... Милый
мой...
Слепцов было трое да четвертый поводырь. Кузёмка хотел вспомнить, где видел он этого
плосколицего мужика с медною серьгою в ухе, с медными гвоздями, часто набитыми по
кожаному кушаку; но вспомнить не мог и пошел к прилавку за второю кружкой.
Здесь, в углу, у самого почти прилавка, горланили за отдельным столом два мукосея, оба
вывалянные в муке, точно обоих собирались сунуть сейчас в печку на калачи.
– Ноне кто у нас царь? – вопрошал тот, что постарше, ударяя по столу белым от муки
кулаком.
– Милюта, пей пиво, – удерживал его другой, невзрачный мужичонка, хиляк.
– Которому, говорю я, ты государю служишь?
– Милюта...
– Дай, господи, говорю, здоров был бы царь Василий Иванович всея Руси Шуйский.
– Милюта, пей пиво, а про царей нам говорить теперь не надобно.
– И тот Семен, – продолжал неподатливый Милюта, – в ту пору молвил: «Дай, господи,
вечной памяти царю Димитрию». И я за это воровское слово его ударил.
– Милюта... что нонешние цари! Пей пиво...
– А тот Семен сказал: «Мне и нонешний царь стал пуще прежнего; и прежний мне
головы так не снял, как нонешний. Нам такие цари не надобны. Я и на патриарха плюю». Ну,
я того Семена ударил в другой раз и по щекам его разбил и выбил из мукосейни вон.
В дверях клети, позади прилавка, показался стрелец, без шапки, в расстегнутом кафтане.
Он пересчитал глазами всех, кто был в кабаке, глянул на Кузёмку и уставился на охмелевших
мукосеев.
– И тот Семен сунул в окнище плешь и молвил: «Собакин сын! Кому ты крест целовал?
Не государю ты крест целовал, целовал ты крест свинье!»
– Га-а! – гаркнул в дверях стрелец и двинулся к мукосеям, вытянув голову и сжав кулаки.
Он схватил обоих мужиков за обсыпанные мукою бороды. – Ведьмины дети! – гремел он на
весь кабак. – Ноне вам не прежняя пора – воровать да царей себе заводить.
1 В то время в Московской Руси чеканилась исключительно серебряная монета.
2 Рабочие, занимавшиеся просеиванием муки.
3 Судебные исполнители.
– Постой, постой! – силился Милюта вырвать свою бороду из Стрельцовых рук. – Ты
бороды моей не тронь... не тронь... Сам-то я – мужик государев, и борода у меня государева.
– Так ты – так! Вяжи его, Артемий!
И кабатчик принялся крутить мукосеям руки, пока стрелец держал обоих за бороды.
Мужики вопили и лягались, ругался стрелец, кричали что-то повскакавшие с лавок
пропойцы. В поднявшейся суматохе слепцы торопливо собрали свои торбы и друг за дружкой
выкатились на улицу. Кузёмка недолго думая скользнул за ними вслед. Здесь все они без
лишнего слова взяли напрямик к пустому амбарчику, в котором днем набирался сил Кузёмка.
Первым полез туда поводырь; за ним пошли его слепые товарищи; и Кузёмка вошел
последним, плотно прикрыв за собой дверь, болтавшуюся на одной только петле.
IV. ЧАЛЫЙ МЕРИН
Трое слепцов, поводырь с медной серьгой в ухе да пятый Кузёмка сидели в полутемном
амбарчике, еле освещенном сизым мерцанием наступающей ночи. Сквозь широкие щели и
решетчатое окошко пробивался этот свет вместе с воплями из кабака, где надрывались
мукосеи, захваченные стрельцом. Стрелец уже вытащил их обоих из кабака и теперь на
веревке волок их мимо амбарчика к земской тюрьме.
– Ведьмины дети! – орал стрелец. – Ноне вам не бунтошное время, когда вы нашу братью
побивали, имение наше забирали.
– Я ж, – оправдывался Милюта, – и сказал тому Семену: «Дай, господи, здоров был бы
царь Василий Иванович всея Руси Шуйский».
– Милюта, не говори про царей, – умолял грузного Милюту его тщедушный товарищ.
Мукосеи упирались, и стрельцу одному не совладать с ними было, но к нему бежал уже
сторож из земской тюрьмы, и они вдвоем подогнали захваченных «бунтовщиков» к
тюремному погребу.
– Платите за привод1, – объявил им стрелец.
– А мне влазное2, – отозвался сторож.
Но мукосеи, не желавшие платить ни приводного, ни влазного, перебудили криком своим
всех собак на посаде. Тогда сторож поскорее отпер двери земской тюрьмы, и стрелец сунул
обоих крикунов в погреб, в черную дыру. Милюта грохнулся вниз, а его собутыльник полетел
вслед за ним и шлепнулся ему прямо на голову.
– Теперь поедят, да не блинов, – сказал в амбарчике поводырь, распуская кушак.
Голосом человек этот был толст, и Кузёмке показалось, что он уже когда-то раньше
слышал этот голос. Но где и когда, припомнить не мог. Выпитое вино, как банным паром,
пронизывало все тело Кузёмки, притомленное в долгом пути и продутое насквозь на речных
перевозах. «С Рогачова на Оршу – раз, – стал мысленно перечислять Кузёмка, – от Орши до
Баёва – два, с Баёва под Смоленск – три; а после того на брюхе Аринкиной тропкой...»
– Ты, человек божий, заночуешь тут али как? – оборвал Кузёмкин счет толстоголосый
поводырь.
– Надо бы, – ответил неопределенно Кузёмка.
– Ну, так плати деньгу за ночлег.
– Во как! – удивился Кузёмка. – У тебя ли амбар на откупу? Я и даром переночую тут вот.
– Даром ночуй за амбаром, – молвил недовольно толстоголосый. – Отколь ты,