Углицкого города пришли в град Москву какие-то мощи и нарек их Шуйский чудотворными

и святыми мощами царевича, некогда в Угличе убиенного; и как от мощей тех слепые будто

бы прозревали, расслабленные на ноги вспрядывали и прочь брели, скачучи и пляшучи, а

бесноватые1, покатавшись немножко подле мощей «чудотворных» и тем беса в себе изживши,

пели хвалу богу, тропарь2 – угоднику и славу – царю Василию. И как будто слух есть – в

сговоре Шуйский со шведами, нанимает шведов на русских людей и за помощь себе отдает

шведам наши села и города.

Много такого наслушался князь Иван от Кузёмки. Была в речах Кузёмкиных правда и

нелепость, истина и несуразное. Думал над этим князь Иван и надумал нечто, потом

передумал, потом снова стал думать. И однажды, глядя на Кузьму испытующе, молвил ему

князь Иван глухо:

– Кузёмушко, удумал я...

Князь Иван облокотился на стол, растопырил пальцы и в волосы себе запустил.

– Кузёмушко...

– Я-су тут, Иван Андреевич, – откликнулся Кузёмка.

Но князь Иван точно не расслышал Кузёмкиного голоса.

– Кузёмка, – позвал он опять.

– Да тут же я, Иван Андреевич, здесь я. Аль не видишь меня, али как?

– Ах, здесь ты? Чего ж это я? Да, так. Кузёмушко, годить чего же? Какого добра?

Соберись, в дорогу соберись... На сенях в сундуках тулуп возьмешь новый, сапоги...

– Да куды идти-то мне, Иван Андреевич? В какую путину?

– Пойдешь за рубеж... В Литву пойдешь.

1 Так в древней Руси называли душевнобольных, считая, что в них якобы вселился бес.

2 Молитвенная песнь.

– Иван Андреевич! В уме ли ты? То ли от тебя слышу?

А князь Иван вскочил с места, подбежал к Кузёмке, руки свои положил ему на плечи,

стал говорить, торопясь и задыхаясь:

– Не дождаться мне тут добра; лиха дождусь, бесчестья, неволи. Не через месяц, так

через два, через три, да вспомнит же и обо мне шубник, а не вспомнит сам, так напомнит

Пятунька. Невмоготу мне, Кузёмушко, часа своего ждать. Тошно мне, Кузёмушко, жити так.

А живу, как в лесу дремучем: ничто мне неведомо, а ведать надо, дознаться надо, да не от

Микифорка ж, ямщика. Слушай, Кузёмушко, пойдешь пеше – так осторожнее будет. Пой-

дешь на Можайск, на Смоленск, до рубежа дойдешь, через рубеж перелезешь... Не учить мне

тебя... С бахматом из Тарок ты в молодых летах экову отломил путину! И тут добредешь жив

и цел. За рубежом – Баёво местечко, Орша город, за Оршей – Рогачов... Там доищешься

Заблоцкого пана, под Рогачовом вотчинка у него, Заболотье... Расскажешь пану, расспросишь,

жив ли де царь Димитрий, объявится ль, коли жив, скоро ль де будет в Русь из Литвы. И еще

– как быть мне, пусть скажет: а то не пожалует меня Шуйский, не пожалует...

Кузёмка молчал, опустив голову. Потом повернулся и пошел к двери.

– Куда ты, Кузёмушко? Погоди, недосказал я.

Кузёмка остановился у самой двери и, не оборачиваясь, буркнул:

– Не полезу за рубеж. Нечего!

– Кузёмушко...

– Чего «Кузёмушко»?! – взревел вдруг Кузёмка. – Ну, на, бей, рви, режь, руби меня

саблей – за рубеж не полезу: чать, русский я человек, не шиш1, не вор, не поляк, не лазутчик.

Эко-ста ты затеял!

– Не по лазутчество посылаю тебя, Кузьма. Эх, Кузьма!

Но Кузёмка побежал прочь, даже двери за собой не прикрыл. Выбежал на двор, пропадал

где-то целый час, потом увидел его князь Иван в раскрытое окошко. Стоит Кузёмка посреди

двора, голову задрал, силится к князю Ивану в окошко заглянуть. И, опустив голову, тяжело и

тупо стал подниматься по лестнице и прошел к князю Ивану в покой.

– Прости меня, Иван Андреевич, молвил я тебе грубо. – Задрожала у Кузёмки борода: –

Тяжко тебе, Иван Андреевич; вижу – тяжко.

– Тяжко, то так, – согласился князь Иван. – А ты, Кузёмка, что ж, полегчить мне пришел?

Сам знаешь, кто службу мне обещался служить, кто себя называл рабом вековечным, как

Матренку просил за себя...

– Помню я, князь Иван Андреевич. Дал мне бог памяти на добро, а лиха, то верно, от

тебя не видал.

Оба умолкли – князь Иван стоя у окошка, Кузёмка – посреди комнаты, бледный,

растерянный. Он то сжимал ладони свои в кулак, то разжимал их, разводя руками в недо-

умении. В голове у него точно жернова вертелись, по скулам желваки бегали...

– Ну, так, – молвил он наконец. – Коли воля твоя... А наше дело холопье. Авось пролезу и

обратно ворочусь. Авось... Ну, когда ж выходить мне, Иван Андреевич? Как повелишь ты

мне?

Князь Иван подошел к Кузёмке, взял его за локоть.

– Ступай, Кузёмушко, выходи хоть сегодня, чего уж мешкать. Путь тебе рассказан, пана

ты видал у меня... Возьми тулуп, сапоги смени, хлеба прихвати да денег, денег вот те...

Письма тебе не дам, так на словах и расспросишь. Сторожко иди, с оглядкой. Коли осторожен

будешь, пройдешь без зацепки. Ну, да не тебя мне учить! На дворе да и Матрене своей скажи,

что идешь под Волоколамск, в Хворостинину деревню. Послал, дескать, тебя князь Иван к

прикащику Агапею, пожить тебе в Хворостининой до первого снега. Ну, путь тебе ровный,

иди.

Спустя час Кузёмка, в новом тулупе и новых сапогах, вышел за ворота. Матренка,

оставив дитя свое – четырехмесячную Настюшку – Антониде на попечение, провожала мужа

до Дорогомиловской слободы. В новом тулупе своем Кузьма обливался потом,

неразношенные сапоги жали в подъеме. У Дорогомиловской заставы он попрощался с

1 Проходимец; также шпион.

Беруны. Из Гощи гость _14.jpg

Матренкой, поцеловал ее и велел идти обратно и ждать мужа с первым снегом. Матрена

взвыла тихонько, пошла и пропала. И, когда уж и дорога не пылила за ней, выискал Кузьма в

темной листве золотую стаю кружевных крестов и на прощанье загляделся на них – на

кресты кремлевские – в последний раз. И двинулся в путь: на Вязёмы, на Звенигород, на

Можайск, к литовскому рубежу. Шел с оглядкой. Шел сторожко. Днем молитву творя, на ночь

оберег1 шепча:

От воды и от потопа,

От огня, от пламя,

От лихого человека,

От напрасной смерти.

Часть четвертая

В ТЕМНИЦАХ И ЗАТВОРАХ

I. ОБРАТНЫЙ ПУТЬ

Ночь застигла Кузёмку в Кащеевом бору. Она словно пала сверху, от дымчатой тучи, и

разошлась по лесу из конца в конец. Дробные дождевые капли перестукивались с сухим

осенним листом и гулко нахлестывали по дублёному Кузёмкиному тулупу. Кузёмка

остановился, огляделся и, спотыкаясь, опять пошел мочалить мокрые лапти о вылезшие из-

под земли корневища, тыча перед собой суковатой орясиной.

Вот уже вторая неделя миновала, как вышел Кузёмка из-за рубежа и снова брел

знакомыми местами. И чем ближе он подходил к Москве, тем осторожнее он становился, тем

внимательнее оглядывался он по сторонам. Он и в Литве, как наказано ему было, держал ухо

востро, ну, а здесь даже спать надо было одним только глазом. И, подходя к Вязёмам, Кузёмка

свернул с широкой посольской дороги и пошел окольными тропами, бором, чтобы выйти к

посаду уже с темнотой.

Дождь усиливался. Казалось, весь лес заходил ходуном; из стороны в сторону

раскачивались дерева, словно жалуясь кому-то унылым шумом на свое беспредельное

сиротство. Здесь могло померещиться всякое, но Кузёмка тыкался все вперед, пока не

заметил наконец, что тропа куда-то сгинула и тычется он зря. Тогда он стащил с головы свой

войлочный колпак и вытер им намокшую бороду.

– Скажи, пожалуй, – молвил было Кузёмка, но сразу осекся: в ответ ему в двух от него

шагах затрещало в сухом сухостое, и черная тень метнулась ему под ноги.

Кузёмка вздрогнул и притаился под березой. Но лес шумел по-прежнему, вздымая вверх

оголенные сучья. Кузёмка снова подался вперед и наткнулся на шалашик, сложенный из