ему слабой помощницей, а угодил в грязевище по самые колени. Кузёмка протянул ему свою

орясину и помог выбраться на сухое место.

– Возьми-ка вот мою клюку; тебе, куцатому, она годится, – сказал толстоголосый и снова

пошел за Кузёмкой, размахивая его орясиной, которую крепко зажал в своей шершавой

ладони.

Кузёмка оглянулся. Они шли двое. Все три «слепца» щупали дорогу далеко впереди.

– Коли не хаживал в Черниговский монастырь, – возобновил разговор толстоголосый, –

так бывал, значит, в Печорах.

– И в Печорах не бывал. – Печоры...

Кузёмке почудилась какая-то тень. Он быстро обернулся и увидел бледное плоское лицо

толстоголосого, который занес закомлистую орясину над Кузёмкиной головой.

Чего ты?.. Чего? – зашептал Кузёмка, вытаращив глаза и попятившись назад.

– Ни-че-го-о... – прохрипел толстоголосый.

Он подался немного к Кузёмке и ёкнул его орясиной по голове. Кузёмкина голова

хрустнула, как разбитый горшок, и кровь сразу залила Кузёмке очи. Он уронил клюку,

полученную только что от толстоголосого взамен орясины своей, и, как ветряк крыльями,

замахал руками. Потом ткнулся носом в грязь, которая заалела от Кузёмкиной крови.

Толстоголосый дышал тяжело. Он оглянулся и, бросившись к Кузёмке, сорвал с него

тулуп. Путаясь в рукавах, он стал натягивать его на свой латаный тегиляй1, из дыр которого в

разных местах торчала рыжая пакля. Потом схватил Кузёмку за ногу, обутую в измочаленный

лапоть, и потащил в сторону. Он сбросил Кузёмку в орешник, как куль с мякиною в сусек,

подобрал валявшуюся в грязи Кузёмкину коробейку и быстро пошел по дороге,

поторапливаясь, оступаясь, застегивая тулуп на ходу.

IX. КРОВЬ НА ДОРОГЕ

Мукосеи, вкинутые на ночь в земский погреб, были вынуты оттуда утром и приведены на

съезжую. Оба мужика тщетно старались припомнить, что произошло с ними с вечера, как

попали они из кабака в темницу, где всю ночь скакали блохи и кричали сверчки. У Милюты и

тщедушного его товарища, которого звали Нестерком, за ночь совсем затекли связанные руки

и доселе жестоко щемили бороды, надерганные накануне накинувшимся на них стрельцом.

Оба супостата2 стояли на улице, охали и переминались с ноги на ногу, пока их не ввели в

съезжую избу и не поставили там к допросу.

В казенке, где воевода и дьяк вершили государево дело, было жарко и дымно, тусклый

свет пробивался в слюдяные окошки, багровые пятна падали на пол от большой лампады

перед образом в углу. В стороне, на лавке под самым окошком, сидел подьячий с медною

чернильницей на шее, с пуком гусиных перьев за пазухой. Воевода и дьяк кричали на

Нестерка и Милюту, называли их ворами и изменниками, повинными смертной казни, а

подьячий – семя крапивное – исписывал у себя на коленке столбец за столбцом, складывая их

в стоявший подле цветисто расписанный богомазом короб. Нестерку с Милютой были

страшны и воевода, стучавший посохом об пол, и дьяк, пронзавший их своими колкими

глазами, и покашливавший в рукав зипуна подьячий строчила. «Не ставь себе двора близ

княжого двора, – вспомнил старинное поучение Милюта, – ибо тиуны у князя – как огонь, и

урядники у него – как искры». А Нестерко глянул с укоризной Милюте в его драную бороду,

все еще сивую от муки, и вздохнул: «Вот те и цари!.. Цари и царицы, князья и бояре, все пе-

стрые власти, приказные люди!..»

Мукосеев продержали в съезжей избе до обеда. Были им очные ставки и со стрельцом, и

1 Стеганый кафтан.

2 Супостат – недруг, враг.

с кабатчиком, и даже с вытащенным из бани Семеном, которому за несколько дней до того

Милюта надавал по щекам, выбив его затем из мукосейного амбара. А теперь они были в

одном мешке – и грузный Милюта, и хилый Нестерко, и Семен, стоявший с ними рядом,

красный от банного пара, в бабьем платке, обмотанном вокруг разбитых Милютою скул, с

мокрым березовым веником под мышкой.

Милюту, Нестерка и Семена водили в этот день в застенок дважды. Здесь мукосеям за

непригожие речи и затейное воровство дважды выбивали кнутьями спины, потом их повели

из съезжей по насыпи вверх, отперли тын и всех троих кинули в верхнюю тюрьму.

В верхней тюрьме было то же, что и прошлою ночью в земском погребе: так же

набросились на них блохи, и так же из последних сил надрывались сверчки. В тюрьме, кроме

мукосеев, был только один сиделец, ветхий человек с урезанным языком, должно быть

совсем уже сошедший с ума. Сидел он здесь в оковах с незапамятной поры и находился в

вечном заточении, посаженный по смерть.

Мукосеи и не отдышались-то за ночь как следует после вчерашнего «гостевания» у

воеводы, а всех их уже на рассвете вынули из тюрьмы и, обмотав цепями, посадили на

телеги. И сел Милюта на один воз с Семеном, а Нестерко устроился на другом, рядом со

сторожем, в руках у которого была длинная заржавленная секира, а в шапке – расспросные

речи, записанные воеводским подьячим. В Москве прочтут, разберут, и будет им всем суд и

указ.

Унылый день хмурился и ёжился, потом начинал плакать мелкою и едкою вдовьей

слезой. Ветер, как бы на все махнув, то и дело принимался с гиком и свистом гонять табунки

осенних листьев вдоль по просеке. Тускло звякали колокольцы под дугами, жирно хлюпали в

жидкой грязи некованые лошадиные копыта, а колодников, и сторожа, и мужиков-ямщиков –

всех клонило в сон от этого звяканья, хлюпанья и протяжного свиста.

Но вдруг передняя лошадь захрапела и рванула в сторону, едва не вывалив Милюту с

Семеном в колдобину, полную мутной воды.

– Ели тебя волки!.. – заорал ямщик и, спрыгнув с воза, угодил сапогом в кровавую лужу,

от которой алая лента протянулась к пожелтевшему орешнику, широко разбежавшемуся по

скату.

Сторож заметил это со своего воза и, оставив в сене секиру, бросился к переднему

вознице. А за ним стали туда подбираться и мукосеи, громыхавшие своими цепями на весь

околоток.

Милюта, волоча по грязи свою цепь, полез в кустарник по кровавому следу. Здесь он

увидел широкоплечего мужика в окровавленном колпаке и с задранными вверх ногами,

обутыми в разбитые лапти. Милюта кое-как выволок его на дорогу, и колодники вместе с

ямщиками принялись встряхивать его, щекотать, мочить ему голову водою из рытвины, так и

так поворачивать и по-всякому теребить.

– Не дышит, – молвил Нестерко, наклонившись над лежавшим и глянув ему в лицо,

вымазанное кровью и грязью. – Совсем убили, насмерть. Ох-хо! Бродит душа его теперь

здесь вокруг.

И он содрал с себя шапку и перекрестился.

Но Кузёмка вздохнул и открыл глаза.

Х. ПОИСКИ ТУЛУПА

К Можайску подъехали колодники на сломанном колесе и с обгорелою осью. Они

промучились в дороге лишний день и въехали в город при колокольном звоне.

Был праздник воздвиженья и воздвиженская ярмарка на торгу, но в Можайске пономарям

и звонарям было не до торгов в эту страдную пору. На рассвете вышли они с Никольского

конца, где стояли их дворы, и разбрелись по всем тридцати девяти церквам пугать голубей и

глохнуть от гула. Друг за другом на зазвонных колоколах стали вступать они в строй и вскоре

так разошлись, что казалось, не выдержит городок, точно подмываемый оглушительными

звонкими волнами, снимется с места и закачается в воздухе вместе с лавками, кабаком,

стадами нищих и Кузёмкою, который бегал по слободкам и метался по торговым рядам,

выспрашивая, не видел ли кто здесь троих слепцов с толстоголосым поводырем.

На Кузёмке была только посконная рубаха и посконные порты, но он не чувствовал

холода, бросаясь из Сливничьей слободы в Огородничью, из калашного ряда в скобяной.

Калашники утверждали, что только вчера прошел здесь человек, голосом толст, в ухе серьга,