Изменить стиль страницы

Когда лодка с дедовым батиком подчалила к дощатым мосткам, с которых заимские бабы черпали воду, по небу уже рассыпались белые искры — звездочки среди еще белесого, но уже мутнеющего вечного моря; по тихим его водам и уплывала на незримой лодке стариковская душа; иные звездочки срывались, опадали, точно прибитые морозом бледные ягоды, и одна из них, как почудилось Спиридону, погасла над самой заимкой. Вот и закатилась дедова звездочка, вот и не стало вековечного рыбака, правнука архангельского мужика, в пору великого раскола прикочевавшего сюда со своей суровой старой верой и срубившего на озерище некорыстное зимовье.

На берег прибежал чуть ли не весь заимский народ, молча вглядываясь в причаленную лодку. Тетка Матрена, хлюпая носом, утирая мокрые глаза углом запана, снова да ладом поминала:

— Днем, это, еще так бравенько с им сидели на солнушке, судачили. И в уме, и в памяти был. Гляжу, вроде, одыбал старик…

Кинувшись к лодке, заголосила Спиридонова хозяйка, за ней подхватились и другие, и лишь мужики стояли молча, пристально вглядываясь в зачужевшее, заостренное, восковое лицо древнего рыбака.

* * *

Разбежались Тоська с Кольшей зад об зад и кто дальше улетит; парень ударился в гульбу, а где гульба там и драки с поножовщиной. И коротать бы тому век на тюремных нарах — не раз, спутанного по ногам и рукам, запихивали буйного в районную каталажку — да, слава богу, забрали во флот, который на диво всей заимки словно подменил Хаповского последыша — ушел варнак варнаком, по которому тюрьма горько плакала, а через три флотских зимы вернулся серьезным, круто замужичившим парнем. Погулять бы самое время с поспевшими деревенскими девахами, ан нет, заныла, затомила душу старая любовь, и опять с Тоськой схлестнулся, которая надеялась, ждала, отбиваясь от сватов да игривых заимских рыбаков. Может, и слепились бы — уж и теплое гнездо свили в районном селе, уж и Тоська от хаповского парня брюхо нагуляла — но не зажился яравнинский рыбак, загинул, и уже не ведал, что Тоська нарекла сына в честь старика Жданом — исполнила наказ деда Хапа.

Недолго после старика зажилась и прибрежная заимка Яравна; рыбалку наполовину сократили, потому что обезрыбело озеро, и рыбацкие семьи укочевали по деревням и селам. Теперь, когда минуло тридцать с гаком, даже бугорки от бывших изб и бараков затянулись сбежавшим с хребта звонколистым березнячком и осиничком, сиренево украсились чащобами иван-чая. Сгнили, завалились кресты на могилках, и Спиридон Хапов, укочевавший на другое озеро, малое, непромысловое, с трудом нашел после долгой отлучки дедов бугорок — благо, что хоть мета припомнилась верная: торчащий искрошенным старческим зубом, срезанный молнией дородный листвяк — с давно уж облезлой шкурой, выдубленный и выбеленный на озерных ветрах.

Комель порос мхом и брусничником, и рясно высыпала крупная темно-вишневая ягода.

Под старость и характером, и обличкой сивобородый Спиридон стал шибко походить на деда Ждана, разве что ворчливее и сумрачнее старика. Ну да и время такое приспело, пропади оно пропадом, — фармазоны-верховоды спихнули страну и народ в срам, нищету и отчаянную гульбу, а сами под шумок растащили все, что с кровью и потом наживали отцы, деды и прадеды. Или уж светопреставление близь дверей, — скреб Спиридон то морщинистую плешь, то реденькую, ковыльную бороденку, — или уж чудо спасет народишко русский. На чудо и осталась одна надёжа.

В Яравну привез его на легковушке «Ниве» старший сын Петр, широкий, что поставь, что положь, пожизненно начальствующий в районном селе Сосново-Озерск, красномордый, одуловатый, с тяжелыми, синими мешками в подглазьях, — видать, быстро ухайдакали сивку крутые горки, по каким скребутся вверх начальники — горюны-печальники.

Спиридон в черном пиджаке, который стоял на нем коробом, точно седелка на корове, — посиживал на переднем сиденье возле сына, который и вел «Ниву». На заднем сиденье, без умолку, наперебой поминая яравнинское житье-бытье, шумно вздыхая, сидели две мужние Спиридоновы дочки, приехавшие погостить к отцу-матери. Пожили городские гостеньки у родителей, сбегали по ягоды, грибы, навестили в Сосново-Озерске тулдунских подружек и, наконец, стали упрашивать Петра, чтобы свозил в Яравну. Может быть, и не решились бы — чего уж там, Господи, смотреть, коль ничего не осталось от бедной заимки — но отец настоял, чуя, что когда еще выпадет случай навестить дедову могилку, когда еще сможет уломать Петра, чтоб отвез на заимку. А тут девки прилипли к брату: свози да свози, тот и не смог отказать городским гостенькам.

Лишь миновали былую поскотину, мягко покатили по замуравевшему проселку — а ведь улица была, вдоль и поперек исхожена, испета и оплакана — сестры, запричитали, уставившись в окошки, за которыми уплывали и охлестывали машину тонкие осинки и березки. А когда миновали свою бывшую усадьбу, ныне цветущую сиреневыми кустами иван-чая, сестры в голос завыли.

У Спиридона, как ни тужился, ни крепился, а тоже в глубоких, морошных глазницах засветились слезы. Даже Петр посерел опухшим, багровым лицом, и по набрякшим скулам запохаживали взад-вперед тугие желваки; задергался, точно в тике, правый глаз и тяжелее набухли синеватые мешки под глазами. Он крепче ухватился за баранку, злее и настырнее уставился в стекло, за которым вырастали миражами яравнинские избы и бараки, а подле счерневших листвяничных венцов бесплотными тенями маячили рыбаки, укочевавшие с озерища или, как дед Хап, давно уже отчалившие к засиневшим осенним небесам.

На скалистом берегу озера спешились. Вышли гости, потыкались туда-сюда среди чащобного березнячка и осинничка, пошарахались из стороны в сторону, запинаясь о притаенные в белесом ковыле, полусгнившие кресты и тумбочки, и лишь по обломанной листвяничной сушине — она неожиданно озарила Спиридонову память — отыскали могилку деда Ждана. Сестры, от роду мокроглазые, жалостливые, опять дружно заголосили. И вопили даже не по своему прадеду — помнили его мутно, ощущением сухого, теплого покоя и ласки — они плакали все по той же родимой заимке, где до обидного быстро пролетело раздольное, лесное и озерное малолетство, где осели, поросли наглухо быльем и ромашкой, словно канувшие заимские дворы, наивные и блажные девчоночьи мечты. По себе, как и бывает на могилках, плакали и причитали сестры.

— Ну, хва, девки, хва, — сердито осадил их отец, которому вопли дочерей болезненно щемили изношенное сердце. — Могилку прибирайте. А мы уж пойдем с тобой, Петр, крест вырубать.

— Сказал бы в Сосновке, я бы железную оградку заказал, и тумбочку бы мигом сварили, — проворчал Петр, закуривая вторую сигарету подряд.

— Да уж крест срубим, и то ладно, — досадливо отмахнулся Спиридон.

Утихомирившись, просморкавщись в платочки, отчего нежно заалели кончики носов, сестры начали хлопотливо прибирать могилку: с корнем повыдергивали мелкие осинки и березки, выпололи траву, оставляя на взрыхленной земле пучки ромашки. Спиридон долго маялся с листвяничным крестом, вырубая под «ласточкин хвост» пазы для перекладин…Петр только мешал, лез под руку, опахивая отца табачным чадом, но худо-бедно сладил мужик крест о семи концах; и, когда врыли его поглубже в обихоженный девками бугорок, на двух затесанных поперечинах выскребли ножом мало-мальски надпись: дескать, здесь улегся на вечный покой пожизненный рыбак, честный труженик Хапов Ждан Мартемьянович, ста трех лет от роду, Господи, упокой его душу.

Ближе к вечеру сели помянуть, достав из машины блины и брусничный кисель, приладив возле свежего креста рюмку с водкой и пару окуней горячего копчения. Петр хотел отпотчевать деда Хапа ломтем жирной пеляди, но отец велел положить окуней — земляков, поскольку про рыбу-пелядь, запущенную и разведенную в озере лет пятнадцать назад, покойный и слыхом не слыхивал.

Несколько раз неловко, отвычно перекрестившись, Спиридон прошептал то, что всегда было на слуху:

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, упокой душу раба Божиего Ждана и прости его прегрешения вольныя и неволь-ныя… Ну, с Богом. Помянем. Царство тебе Небесное, деда… Все там будем рано ли, поздно ли… — Спиридон поднял граненый стаканчик.