Изменить стиль страницы

Дед Хап на Колыыины слова лишь улыбнулся в снежную изжелта бороду, хитровато мигнул Тоське, почесасал затылок, сдвинув на глаза сплющенную фуражку, и прищуристо вгляделся в озеро.

— Ну-у, чо уж Бог даст, то и даст. Нет, дак хошь на воде посижу, душу отведу. А ты чем зубы-то попусту мыть, подсоби-ка лучше батик спихнуть. Одному-то мне не одолеть. А то пока шель-шевель, глядишь, уже и стемнет. День-то теперичи короткий, с воробьиный скок… Но давай, подсоби.

Дед Хап спустился к батику и стал укладывать на дно удочки, ведерко, чумашок с червями.

— Зря ты, Колька, отпускаешь деда, — подумала вслух Тоська. — Загинет еще.

— Вот и поговори с ним. Силком его упереть домой, что ли?!. А-а-а… — махнул рукой правнук. — Бог с ним, пускай едет. Раз душа просит, пускай потешит ее. Все же рыбак был…

— Ну, ты кого там телишься?! — позвал старик. — Помогай. А то прокопошимся, тут и Спиря подскочит, — дед Хап помянул своего внука Спиридона, Кольшиного отца: дескать, ежли тот увидит, дак, чего доброго, еще и не пустит на рыбалку.

— Ну, смотри, дед, я не отвечаю, — упредил правнук и, подойдя раскачистым шагом, легонько, одной рукой пихнул на воду сухой долбленый батик. — Но чтоб под берегом у меня сидел, понял? Рыбак, мать ее за ногу…

— Съезжу-ка я, паря, охотку собью, — отозвался дед, вставляя весла в уключины, половчее, поусадистее пристраиваясь на лавочке и дугу для упора нащупывая ногами, обутьми в ичиги[118], смазанные дегтем. — А ты послухай-ка сюды, ужотко чо я тебе скажу: хва, паря, казаковать, хва, а то и своя жизнь кобыле под хвост улетит, и деука испортится, за волю схватится. Ишь, кака брава, шепетка[119]. Парни, поди, табуном ходят.

— Пусть ходят, мне-то какое дело?! — холодновато усмехнулся парень.

— Уведут с-под носа, помянешь мои слова.

— О-о-ой, — Кольша снисходительно засмеялся, — да я свистну, косяк набежит.

— Во, во, досвистишься… Ты уж давай, паря, к одному краю пригребай: или не дури деуке голову, не сомущай, или уж закон Божий[120] примай, чтоб по-русски все, по-божецки.

— Ты чо-то, дед, нонче шибко разговорился.

— Не баламуть Тоську, не бери грех на душу, а на Покров мирком да ладком и свадебку сыграете. Ишь, чадородлива — глядишь — и рыбачка принесет, да Жданом и окрестите.

— Таких имен теперь не дают. Да и пошто в честь тебя-то?

— А чего, я жизнь, худо-бедно, ладом прожил. Може, и чадо ваше в меня пойдет.

— Ладно, дед, собрался на рыбалку, езжай, некогда мне с тобой рассусоливать, — правнук пихнул батик со всей мочи, и он заскользил по тихой, застоялой воде, с певучим журчанием обтекающей туповатый нос.

Когда старик уже опустил бархак, заменяющий якорь, и настроил уды, Никола, все так же прохлаждаясь с Тоськой на мураве под яром, сердито заворчал:

— Ну дед, ну Мазай, говорил же ему, под берегом сиди, так нет, вон как мористо увеслил. И откуда силы взялись…

— Здоровые были мужики, не чета ныненшним, — не пили, не курили.

— Но чо, Таисья, пойдем ко мне, — парень крепко обнял подругу и прошептал на ухо. — Дома никого.

— Еще не чище! — отпрянула Тоська. — С каких таких пирогов я к вам-то попрусь?! Кто я тебе?.. Заугольница?.. Ночная пристежка?..

— Да ладно, кончай приставляться.

— Хороший у вас дед, — с грустным вздохом сказала Тоська, поглядывая на чернеющий стариковский батик и, видимо, перебирая в памяти дедовы слова, сказанные про нее, вернее, про них с Кольшей. — И хорошо сказал… Бросишь ты меня, однако… Но ежли кинешь — утоплюсь, понял? Как в песне… — Тоська отчаянно пропела на всё озеро:

Если забудет, если разлюбит,

Если другую мил приголубит,

Я отомстить ему поклянуся,

В речке глубокой я утоплюся.

— Ладно, ладно, не реви!.. Пошто вы такие, девки: сразу брошусь, утоплюсь…

— А-а-а, теперь уж чо говорить, — дева невесело рассмеялась и, обхватив парня за шею, с неутолимой нежностью уставилась на него. — Снявши голову, по волосам не плачут… Ох, свалился же ты на мою голову, идол окаянный.

— Это еще кто на кого свалился, надо посмотреть, — улыбнулся Кольша.

— И за что я тебя полюбила, в толк не возьму. Ты-то меня хоть маленько любишь? — Тоська пытливо, с надеждой и сомнением всмотрелась в Кольшины рыбьи глаза. — Молчишь как рыба об лед. Да ладно, теперь уж все одно…

— А поехали-ка под Черемошник. Отдохнем, ягод поклюем.

— Какие ягоды?! Октябрь уж…

— Ползуниха… — парень засмеялся и потянул деву к лодке.

— Да не тащи ты меня волоком. Что я тебе, тёлка глупая. Сама сяду, — вырвалась Тоська и, дождавшись, когда парень спихнет лодку на воду, уселась на корме.

* * *

День вызрел теплый, но не жаркий, и тихий-тихий, на редкость тихий. На отлете сентября и зачине октября все чаще и чаще задувал хиуз — по-зимнему пробирающий до костей северный ветер, — косматил постаревшее в осени, гудящее по ночам озеро. А тут на диво, на погляд все утихомирилось, притаилось в сизоватой дымке. Даже чайки, и те промеж себя судачили вполголоса — баюкали задремавшее озеро, со вздохами поминали отлелевшее к небу бабье лето — и летали уже без былой рыбацкой суеты — плавными, печальными кругами, и не орали ором, не гомонили, вырывая друг у друга пойманных чебачков, — насытились, видно, остепенились да, построжав, собирались с духом в дальний перелет. И всё загибали и загибали круги возле дедовой лодки, — похоже, он подбрасывал им загодя припасенный хлебушек, потому что отпотчевать рыбой не мог. Впрочем, христорадничали мелкие чайки и сеголет-ние чаята, нынешним летом вставшие на крыло; а матерые чайки, прозываемые бакланами, да и средние, посиживали вокруг лодки, точно старики и старухи на солнопечной завалинке, с печалью в слезливых и застойных глазах дивуясь молодой ненасытности и суетливости; иногда, очнувшись от старческой дремы, встрепенувшись крылами, властно вскрикивали, осаживали молодых, если те вдруг, плача и бранясь промеж себя, слишком настырно завивались над самой дедовой лодкой, — того смотри, из ведра потащат, если, конечно, там было чего тащить.

Ярыми кострами — красной, желтой, малиновой цветью — полыхал над озером таежный дыбистый хребет, отражаясь в белесой, будто омертвелой воде. И чудилось, там в озерной глуби, светится в осеннем угасании иной хребет — нежнее и чище, и замерли над гольцами сизые облака и, замедленно, отмашисто вздымая и опуская крылья, безголосо пролетают чайки.

От таежного хребта, где на каменистом облыске чернела заброшенная часовенка святого рыбацкого угодника Николы, истекало едва приметное, цветастое сияние, плыло над умолкшей водой, колыхаясь дивным миражом. В призрачном рое свечений и плывущего эхом с небес, ангельски-тихого пения старик одиноко сидел в лодке, изредка подергивая коротенькие уды-мотыльки, разложенные по избитому, отрухлявевшему борту, с коего сыпался в воду желтый прах.

Ближе к сумеркам озеро и пуще высветлилось, стало таким гладким и зеркалистым, что когда пролетала чайка, то ясно виделось, будто другая чайка скользит под водой, среди замерших в пучине белесых облаков, вытянутых, похожих на диковинных рыб; там же, в озерной глуби, среди белых рыбин являлось и лицо деда Хапа, опушенное ковылистой, выцветшей бородой, а встречь ему зазывно посвечивали обмельчавшие под старость, кротко синие очи.

* * *

…Хватились старика уже вечером, когда, приплыв берегом, выскочили из лодки Никола с Тоськой. В это же время вернулся Спиридон и, костеря своего непутного сыночка, суетливо сбежал с крутояра к воде. Прихватив на берегу сына, обнимающего на прощание сморенную Тоську, тут же набросился на него:

— Ты что же это, мякинна твоя башка, деда-то отпустил? — Спиридон, невысокий, кряжистый мужик, с крупным и будто сонным лицом, был непривычно возбужден и от досады готов был, кажется, плюнуть в сытые и бесстыжие Никольшины зенки. — Тетка Матрена доглядела… Здоровый уж бык, а соображения совсем нету, мать тя за ногу. Вот сыночек-то вырос на мою шею, а…

вернуться

118

Ичиги — мягкие сапоги из сыромятной кожи, смазанные дегтем, чтобы не пропускали сырость.

вернуться

119

Шепетка — красива.

вернуться

120

Закон Божий принимать — венчаться.