— Она и говорить-то по-бурятски толком не умеет, зато по-английски чешет… В Америку лыжи навострила…
— Ого! — выпучил глаза Елизар. — Час от часу нелегче.
— В Америке старшая сестра. И сама год в американской школе училась. От Америки без ума… Ладно, пошли за стол, — обнял Елизара за плечи.
— Я, Баясхалан, однако, домой потопаю. Выпил, закусил и болё. Пора яба цырёнка[84].
— Да посиди, куда торопишься. У тебя что, трое по лавкам плачут, есть, пить просят?!
— Дарима не приехала?
— Должна бы… — Баясхалан вопросительно глянул на дружка и пожал плечами. — Обещала… Хотя… может, тебе лучше домой податься. Сейчас молодые буряты подопьют, будут драться, а русского будут бить первого…
— Догадываюсь. Ладно, маленько посижу и ноги в горсть…
— Сиди-и. Может, и обойдётся. Стариков побоятся.
В глазах маячила англоязычная краса — смоляная коса, в ушах назойливо ворошились хлёсткие упрёки; и невольно помянулись говорливые, хмельные студенческие посиделки…
Под белесым, безоблачным небом призрачно серебрилась рябь рукотворного ангарского моря, белели опаленные солнцем валуны, где чайками посиживали купальщики и купальщицы, где заморская певчая ватага «Бони М» надрывала луженые глотки. Скользили на водных лыжах парни и девицы, вспахивая море, оставляя долгие борозды, пенистыми бурунами бегущие к берегу; и плыла вдоль берега, красуясь и похваляясь, белоснежная крейсерская' яхта с белыми парусами; а на палубе люди в белом услаждались музыкой; отчаянно голосил…о ту пору уже устаревший… итальянский парнишка Робертино Лоретти: «Чья ма-а-а-айка?.. Чья ма-а-а-айка?..» Мужики, не любившие Никиту Хрущёва, ранешнего генсека, толковали: де, так Никитка песню браво перевел.
Студенты-историки, счастливые…свалили, не завалили сессию… гуляли у моря, надыбав посреди раскидистого ивняка вы-пивальную поляну: словно стриженная трава-мурава, старое ко-стровище с тремя сухими валёжинами, что неведомо как и очутились на безлесом морском берегу. Азартно потирая руки, волоком и катом затащили с берега валуны, плотно уложили — столешня, постелили газетки, накроили хлеба, холодца и, ливерной колбасы, чтоб занюхать, выставили дешевое винцо: «Листопад», портвейн «три семёрки» и «Агдам», по прозвищу «Я те дам».
Студенты не столь пили, сколь наперебой языкамм молотили, благо без костей, и слово за слово, вдруг изумились: в застолье собрался разноплеменный суглан…[85] Тумэнбаяр — монгол прозываемый и Туманом, и Баяром, что кичился европейским образованием — три года учился в Белграде, а когда Югославия побранилась с Монголией, монгольские студенты рванули в Россию, и Баяр очутился в Иркутске. Батор Хамаганов — бурят из древнего племени хориидов; Елизар Калашников — великорус из староверческого кореня; Тарас Продайвода — ополяченный, западный малорус, Егор Коляда — окатоличенный белорус, прозывающий себя на белорусский лад Ягором. Застольный интернационал гуще бы замесился, коль на приморской выпивальной поляне очутились бы и прочие студенческие приятели Елизара. Давид Шолом — коренной иркутянин, выходец из еврейского купечества, разбогатевшего на винных откупах. Болеслав Черский — из польского села, до коего от Иркутска рукой подать. Федя Кунц — орусевший германец из немецкого села в Казахстане, куда его родичей в начале войны…от греха подальше, абы к фрицам не метнулись… Сталин выпер из Поволжья в казахские степи. Фарид Мухамедшин — татарин из приангарского татарского села, хвастливо толкующий: де, вас, русских, поскребешь, нашего брата татарина отскребешь. «И монгола…» — добавлял Тумэнбаяр. Тимофей Нива — орусевший финн, обливаясь хмельными слезами, доказывающий, что он финский барон Тойво Ниву.
В приятелях, что нетерпеливо косились на воинственную батарею бутылок, мало выжило от корневой облички: если у степняков — монголов и бурят — да и у русских казаков, непокойных, родовых, ноги выгибались дугой, извечно приспособленные, словно приросшие к седлу, то у потомков — прямые оглобли, затянутые в американские джинсы; к сему, Батор — рыхлый, барственно вальяжный, а Тумэнбаяр — сутулый, тощий, близорукий, укрывший глаза толстыми, мутными очками, словно конскими шорами, в черном вельветовом пиджаке, при галстуке. Из малоруса же и белоруса выветрилось русое славянское, — похоже, к семейным древам привились азиатские либо арабские ветви, порождая смуглые плоды. Походил бы на исконного славянина белокудрый Елизар, но — кривоногий и малорослый, с большой, словно с чужого плеча, ушастой головой, похожей на качан капусты.
Выпили братчинные чаши и загомонили. С отрочества начитанные, а ныне и второкурсники университета, вольно ли, невольно повели ученую беседу о межнациональных отношениях и в един лад пропели: де, Сибирь, да и вся матушка Россия — летний луг в радужном свечении ярких и тихих цветов — народные культуры в их древней мудрости и красе, а посему долг верного сына родного народа, истинного патриота Великой России…запамятовали, что Тумэнбаяр из Монголии… приложить все творческие силы для того, дабы многонациональное российское поле не обратилось в мертвенно серый, космополитический полигон мировой буржуазии.
Елизар помянул: что Федор Достоевский, славянофил почвеннического толка, в гениальной речи на открытии памятника
Пушкину в Москве, решил посадить западников в лужу и вывел истину: писатель, художник — всемирный, коли узко национальный, лишь такой сочинитель и живописец интересен и поучителен миру.
Спустя годы, одолев аспирантуру и защитив ученую степень, Елизар Калашников внушал студентам: сбережение национальной культуры — увы, не самоцель, не ради лишь этнического сплочения и национального выживания в лихую эпоху космополитического вырождения, а, перво-наперво, дабы зло не одолело добро, и грядущие поколения, искушенные бесом, не выкинули бы на историческую свалку народные идеалы стыда и совести, братчины, некорыстной любви к ближнему и родной земле, — идеалы, что веками свято лелеялись в душах, в обычаях и обрядах всякого народа, пусть не в буржуйской среде, а в мудром простолюдье.
Ныне же Елизар напыщенно изрёк:
— Человек, не имеющий нравственных законов, — не имеет национальности.
— Да какие они к бису чоловики, — роботы, — Тарас махнул рукой в сторону купальщиков и купальщиц, где наяривал транзистор, и гулёны из «Бони М» пели: «Хочешь потолкаться, детка?..»
А Батор вспомнил:
— Великий казахский поэт Алжас Сулейменов…я слушал его в Москве… писал: «Серая раса — сволочи…»
— Негодяи, не помнящие родства, — согласно кивнул Ягор.
Елизар смутно, еще не облачено в слова, чуял грядущую беду, спустя годы выразив ее в слове… Упаси Боже, коль человечество пожрет черный демон окаянного безродства; страшно для мира, когда «серой расой» в жажде царства и наживы, в расовом помрачении души и разума явятся шинкари, всуе обменявшие богоизбранность на тридцать сребреников. У «серой расы» — черный поводырь, что кровожадным вороном кружит над землей, искушая худобожии народы, сталкивая в межнациональной и междоусобной кровавой брани.
Слово за слово, малорус с белорусом попрекнули русский народ в насильственной русификации народов Российской и Советской империи, и Батор согласно закивал головой.
— Вы что, мужики, рехнулись?! Вас что, пыльным мешком из-за угла?! — возмутился Елизар, но растолмачить, что напраслину возводят на русский народ, не смог — ума мало, а посему братья-славяне, обнявшись со степными азиатами, в жарком споре уложили русака на лопатки. Елизар даже застыдился, что русский, но еще бормотал: де, может, не русификация, а бурятизация, если русский фольклор в университете читает доцент Баирма Бадма-евна, а старославянский — профессор Зорикто Мункоев, который на лекциях похвалялся: де, на международной конференции по старославянскому языку победил славянских ученых.
Лишь через семь лет молодой, да ранний, высоколобый ученый Елизар Лазаревич Калашников, вбивая в толоконные студенческие лбы историю государства Российского, яро бранясь с учеными-западниками, горячо, но толково будет доказывать: по злой мировой воле…а мировому бесу православный русский народ, яко ладан для беса… свершалась не русификация — навязывание русского духа и языка, — а насильственная русскоязычная космополитизация, да исподволь — англоязычная. И русские пострадали страшнее, чем малые народы, коль русская поросль не ведает народных обычаев и обрядов, коль утратила любомудрую народную речь, и песен старинных не поет.