Изменить стиль страницы

Вытащил Емеля щуку — руки от азарта трясутся, ходуном ходят — а щука глядит на рыбака умным взором и по-русски толмачит:

— Отпусти меня, Емелюшка, в море Байкал, а я любое твое хо-теньице мигом исполню. Лишь промолви: по щучьему велению, моему хотению… и проси, чо душе угодно…

Спихнул Емеля андатровый малахай на затылок — волосы от волнения сопрели, призадумался — думал, думал, да и махнул рукой:

— Ладно, кого уж там… Плыви, рыба… Мы не бедствуем — кормит Байкал, тайга подкармливат. Вроде ничо и не надо… Хотя, нет… — Емеля опять задумался, — пряников бы медовых… кила два. Как там у вас насчет пряников?

Улыбнулась щука:

— Проси, Емеля, чо душе угодно. Шепни заветные словечуш-ки: по щучьему велению, моему хотению…

Прошептал Емеля слова чаровные, и от дива на лед сел: подле лунки приманчиво красуется бумажный кулек с медовыми пряниками: дескать, побалуйся, рыбак. Обрадел Емелюшка, отпустил щуку в море: плыви с богом, прихватил пряники да и ходу в Кедровую падь. На бегу шарит пряники за пазухой и радуется:

— От, паря, подфартило, дак подфартило…

* * *

Не всякая деревня может похвалиться дураком, — бестолковых пруд пруди, а вот обалдень… Но баргузинской деревеньке повезло — народился Емеля-дурачок. То ли во младенстве изу-рочили колдовским ночным оком, то ли уж, чадо малое, спросонья с печи сверзился, но вышел — чудечко на блюдечке, с байкальским ветерком в русой курчявой голове. К тому же мамка, вдовая солдатка, похоже, сказок не ведала, или уж поперечная взросла, но с бухты-барахты и не по святцам нарекла парнишку Емельяном. Вот и вышел Емеля-дурачок — имячко, оно пасет чадушко нарожденное до кедровой домовины. С горем пополам отмаялся Емеля в начальных классах, да на том и бросил ученье — бесово мученье, но книжечки почитывал, и все про житуху старопрежню, о чем поведала библиотечная девушка Нюша Гу-рулева, да еще прибавила: дескать, стишонки ладно выплетает, сколь уж тетрадок исписал блошинными буквицами. А стишонки либо со смешинкой — под гармошку тараторить, либо со слезинкой — одиноко петь на закатном байкальском бережку. Самое слезливое дивом дивным пропечатали в деревенской «сплетнице», и баргузинские книгочеи, в труху зачитав, ухайдакав бедную газетку, жалостливо вопили:

В Кедровой Пади мужик да баба жили.
Жили не тужили, крепко водку пили.
Утром тяпнули на посошок водки,
да и вышли на кедровой лодке,
в Байкал-море сети проверять,
омулишка добывать.
Но не любит Байкал-море пьяных,
особливо браконьеров рьяных.
Прилетел с хребта баргузин[138] лихой,
и накрыло пьяных стылою волной.
Плачет возле тына, горький сиротина,
и мычит некормлена бедная скотина.
И вздыхают море да седые скалы…
Николе Чудотворцу помолился малый:
«Николай-угодник пособи нам в горе.
Тятька с мамкой в море рыбу добывали,
сгинули, родимые, в штормовом Байкале…»
Чудом ветер стих и волны спали.
И вернулись родичи на закате алом.
Пожалел Никола малую сиротку,
наказал родителям, чтоб не пили водку.

Беда, описанная Емелей в слезливой вирше, случилась с Кешей Чебуниным и его бравой женкой Тосей; чудом чудным отпустил Байкал хмельную семейку из свирепых объятий, и если Тося дала зарок пред иконой Пантелеймона-целителя и с той лихой поры водку на дух не переносила, то Кеша… зарекался не пить горькую, ну да, зарекалась коза не шастать в чужой огород, а как разошелся народ, шасть в огород… И тот Кеша, сторож сельсовета, мужичок мелкий, но балагуристый, тоже строчил куплеты, но лишь по красным дням и за бутылку. К дню милиции горланил:

Юный пионер и дряхлый пенсионер!
Смело броди по ночам и не бойся лихой народ.
Толя Бурмакин — участковый милиционер, —
денно и нощно вашу жизнь стережет.

А к дню сельского хозяйства Кеша Чебунин утешал народ:

Если скотина хворает, не плачь,
доярка и скотовод.
Ваня Байбородин — колхозный ветврач —
жизнь быкам и коровам спасет.

На день рыбака, славил Степана Андриевского — байкальского промысловика:

Не страшны Андриевскому ни сарма[139], ни баргузин!
Добудет омуля завсегда и сдаст в магазин.

Сам бывалый партиец, соратникам грозил:

Ежли ты коммунист, но ворюга и жлоб,
Сталин встанет из гроба и даст тебе в лоб.

Но сердобольным кедровопадьцам пали на душу Емелины вирши, и уже без осуда и остуда озирали земляки чудную емелину жизнь. В летнюю теплынь, как настывшие за долгую зиму древние воробьихи, кекдровопадьские старухи грели на завалинке ветхую плоть и дотемна судачили, разматывая хитросплетенные и пестрые клубки чужих затейливых жизней; так вот, древние воробьихи умудренно вырешили: дескать, Емеля — не дурак, Емеля — убогий, и посиживат у Бога подле порога, ибо остатню рубаху отдаст, не пожалеет. Воистину, дурак спялил бы с плеч и, не моргнув оком, всучил голому рубаху, воистину последнюю… двух зараз у Емели сроду не водилось… просолоневшую от пота, полуистлевшую на костистых крыльцах; но никто у Емели и не выманивал ветхое рубище, ибо жил тамошний народец без нужы и стужи — кормились от Байкал-моря и Баргузин-тайги. А уж фартовые охотники да загребистые рыбаки, те и вовсе беды не знали: баргузинского соболя промышляли, городским бабам-наряженам лихо сбывали. Трясли мошной в дорогих лавках, гостинцы выбирали: сапоги, дубленки — девкам и женкам, а школьную справу, книжонки — малым ребятёнкам. Но ежели порой в пустом загашнике блоха ночевала, то ествы — все одно, вдосталь, есть не переесть, и с ладной добычи не в урон кинуть и на Емелин двор кус гуранины[140] да байкальского омуля на варю. Но фарт случался не всякий месяц, и Емеля, дурак же, обычно с хлеба на квас перебивался на пару с мамкой — вдовой солдаткой: наготы, босоты изувешаны шесты, но хошь вдругорядь в избе ни дров, ни лучины, а жили без кручины.

Завидливые мужики, что в погоне за гульбой и копейкой истрепали нервы в труху и до срока обветшали, злобились, глядючи на Емелю, коего годы не брали. Думали: нету печи о том, что в печи, потому и не стареет. В летах уже добрых, а на обличку — бравый парень: белорусый, кудреватый, с васильковыми очами и белёсыми, как у телёнка, мохнатыми ресницами — одно слово, девья сухота. Хотя Емеля винцом губы не марал, за девками не хлестал, но бабы судачили: страдал по Нюше Гурулевой, библиотечной девушке. Но дева сохла по Степану Андриевскому, байкальскому рыбаку, вот Емеля и смирился, попустился. Удил омулей, харюзей в Байкал-море, окуней, щук да сорогу в кедровопадьском сору, а в Баргузинском хребте брал черницу и брусницу, грузди, рыжики, и страсть как любил на гармошке играть. В латаном нагольном полушубке, в серых катанках, подшитых сыромятной кожей, бродил Емеля по деревне с гармошкой на плече. Дурак дураком, а тоже повеселиться радый, ежели не постные дни. Во младые лета, бывало, на Масленицу сыпанет пригоршнями русский перепляс, и народ, хошь и гол как сокол, поет и пляшет до упаду, пока не свалится под куст. Да вот беда-бединушка: завели в деревне патефоны, потом магнитофоны, и… прощай емелина гармонь. Русский перепляс забыли, дикими зверьми завыли: «Варвара жарит ку-у-ур!..», запрыгали чумными козлами — одно слово, ведьмовский шабаш на Лысом хребте. Обиженно затихла Емелина гармонь в мышином чулане…

вернуться

138

Баргузин — штормовой байкальский ветер.

вернуться

139

Сарма — штормовой байкальский ветер.

вернуться

140

Гуран — дикий козел.