Изменить стиль страницы

— Ты глянь, паря, чо деется на белом свете! — удивленно пуча глаза, заговорил он и показал мне мушку. — Дал ее Коту, Кот ее сдуру оборвал, а счас вытаскиваю хариуса, гляжу — мать тя за ногу! — у него две мушки торчат из пасти. Моя и та, какую дал Коту. От ловко, дак ловко… Всю жизнь рыбачу, но такого… Ежели губу поранишь, рыба потом близко к удам не подходит. А тут прямо с оборванной мушкой — крючок аж в губу впился — и другую мушку хвать. А я ее сразу узнал — она у меня самая рабочая…

И то ли я шибко жалобно глядел на фартовую мушку, то ли сам Карнак от удивления расщедрился, но только всучил он мне эту пеструю обманку: дескать, на, лови, парень, нам не жалко. Схватил я добычливую мушку тряскими руками и бегом до своих лунок.

Не видать бы мне рыбьих хвостов, как своих ушей, вернуться на Ушканчики с полыми руками, если бы не эта мушка, — спасибо Карнаку, — на которую я успел до потемок выудить десятка полтора добрых хариусов.

* * *

А уж мягкие, исподвольные сумерки распушились и вызрели в чернолесье среди худородных, печальных листвяков и крученых берез, редко и коряво торчащих среди топкого снега; вечерняя тень с рысьей вкрадчивостью сползла с крутого яра в ледяные торосы, где еще плавал рассеянный закатный свет, и будто пеплом стал укрываться засиневший напоследок снежный кров. Тишь была полная, неземная…

Мы еще постояли возле машин, прощаясь с гаснущим днем, поминая его добрым словом, кланяясь озеру. Карнак вздохнул, как бы освобождаясь от рыбачьего азарта, и сказал:

— Ну, слава богу, поймали маленько, и на том спасибо, Господи. И дай бог, чтоб завтра клевало.

Набело смывается в памяти случайное, будто слезной байкальской водицей, и от зимней той рыбалки мало что запомнилось, но осело навечно ощущение полного, голубоватого, снежного покоя и безмолвия, когда наши утихомиренные, полегчавшие и осветленные души парили в синеве вешней и дремотно нежились над спящим озером.

1987 г.

ДУРАКИ. БАЙКАЛЬСКИЙ СКАЗ

Тишь да гладь озерная, лесная благодать в Кедровой Пади — в охотничьей, рыбачьей деревушке, что вольно взошла и закря-жела избами на байкальском яру, у изножья Баргузин-хребта, крытого лешачьей тайгой, увенчанного скалистыми отрогами и голубыми снежными гольцами. Мужики добывали искристого соболя, ловили серебристого омуля, выносили с хребта на понягах[134] кедровый орех, бабы на кедровом масле стряпали брусничные, голубичные шаньги, а ребятишки смалу приваживались к таежному и озерному промыслу. В застойную пору кедрово-падьцы горюшка ведом не ведали: ладную зарплату получали да втихаря соболишек сбывали, головастых ребятишек в город посылали, те из книжек ума-разума набирались, в большие люди выбивались. Браво жили… Жили не тужили, но случилось лихо о девяносто первом годе, а коль забрела беда, отпахни ворота.

* * *

Зима о ту пору грянула сердитая, с Николы-зимнего дохнула на земь лютой стужей, а в студень[135] на Егория-зимнего, когда медведь захрапел в берлоге, а волки, шалея от теплых запахов сытого скота, рыскали у деревенских задворок, прожигая ранние зимние сумерки зеленоватым светом злых и голодных глаз, озерные отмели утаились ледяным покровом. И вот уж ярился январь-просинец — зимы царь-государь, красил впросинь речные льды, но Байкал-батюшко, яко медведь, ладящий берлогу в таежном буреломе, еще ворочался, со звериным рыком ломая ночной лед, городя синие торосы. А накануне Рождественского Сочельника, раньше привычного угомонился.

Мглистым утречком, таежные отроги бургузинского хребта кутала дремучая ночь, и лишь озеро едва рассинело, ни свет ни заря с каменистого крутояра, припорошенного хрустким снежком, спустился на байкальский лед Емеля Зырянов. С емелии-ной горбушки свисал необъятный крапивный куль под рыбу. Ступил Емеля на вылизанный ветром, раскатистый лед, перекрестился, побожился на желтеющий восток и бодро порысил к прибрежным торосам[136]. На байкальском сору[137], поджидали рыбака щучьи самоловы. Чуя рыбачий фарт, Емеля повесел, частушки запел:

Моя милка за Байкалом,
Нету лодки переплыть.
В Рождество Байкал застынет —
Кажин день буду ходить…

Накануне — а уж скорые зимние потемки утаили Кедровую Падь — бежал Емеля мимо сельсовета, а на резном крылечке под фонарем — тамошний сторож Кеша Чебунин, мелкий, но въедливый мужичок.

— Подь-ка, Емеля, чо скажу…

Подошел Емеля.

— Ты пошто на маевки не ходишь?

— Дак я не коммунист, я боговерущий, я за царя-батюшку…

— Ты пошто, Емеля, дурак?

— Дак вода такая…

— Вода… Ты, Емеля, ходи на маевки — мы ноне сообща: те, которые за советскую власть и которые за царя…

— Не разбери поймешь, — махнул рукой Емеля. — Президент, в телевизере видел, тоже крестится, а ить демократ от кудрей до пят.

— Для форсу, паря, крестится. Дурит вашего брата… Я вот пишу историю государства Российского, всех пропесочу… Ладно… Ты вот чо, Емеля: я обудёнкой в район смотаюсь — сабантуй партейный, а ты сбегай, паря, на Байкал. Я против избы — прямё-охонько — самоловы поставил… на щук… Глянь, Емеля… Ежли чо добудешь, и себе кинь на варю. Говорят, щука в наш сор гужом поперла…

— Никола-угодник рыбу подчалил…

— А по мне дак, Карл Маркс либо Фридрих Энгельс… Я же, паря, коммунист. На Маркса надо молиться перед рыбалкой…

— Сомневаюсь я в Карле Марксе… Никола — испокон веку рыбачий заступник, а Маркс да Энгельс… — Емеля плюнул через левое плечо, где нечисть пасется. — Те же, поди, и удочки в руках не держали, живого хвоста не видали.

— Темный ты, Емеля, что зимняя ночь… Ладно, я тебе потом газетки подкину… против режима… Короче, щука подвалила, бери куль крапивный либо матрасовку, — ты же рыбак фартовый. Да про Маркса, паря, не забывай…

— Ладно, Иннокентий Демьяныч, и Маркса помяну перед рыбалкой…

Кеша Чебунин не утерпел, коротко хохотнул, потом и вовсе рассмеялся, глядя вслед Емеле.

Рань-прирань, лишь зачинно отголосили горластые петухи, Емеля уже метелил по байкальскому льду, плел частушки-нескладушки:

Ты играй, гармонь моя,
В небе зорька алая…

Не допев, вдруг осадился, поддернул на плече крапивный куль и досадливо плюнул на лед:

— Тьфу, Емеля-дурачок!., пошто матрасовку-то не взял?! Велел же Кеша Чебунин… Ежели щука подвалила, дак и крапивного куля не хватит. Да нарты бы, а то и не упру на своем горбу…

За ледяными торосами, против чебунинской избы, высмотрел, остроглазый, заиндевелые самоловы — с березовых кольев омертвело висли толстые жилки, ссученные из конского волоса. Кончился сытый застой, пал на кедровопадьские бедовые головушки буржуазный строй, и магазинский настрой долой, — леска стала кусаться, не на что брать, коль в кармане блоха на аркане. Вот рыбаки по-дедовскому свычаю и пошли сучить жилку из конских грив и хвостов. А коль трактора да машины вывелись — бензин тоже кусается, рыбаки от нужды коней развели, и пошли стричь сивые хвосты и гривы да крутитить щучьи жилки.

Отдолбил Емеля лунки — крепко морозцем прихватило — выгреб деревянной поварешкой ледяное крошево, глянул крайний самолов — пусто, выругал себя, Емелю-дурака, что помянул безбожного Маркса перед рыбалкой, глянул другой — лищь елец-живец на крючке дремлет, уже не жилец. А на третьем!…мамочки родны!.. щука мается — здорове-енная!.. тяжеле-енная!.. что валежина кедрова, едва на лед выволок. Подсобил, видно, Карл… Да не Карл…куда ему, безбожнику… сам Никола угодный приманил щуку…

вернуться

134

Поняга — приспособление, подобное нынешнему рюкзаку-станку.

вернуться

135

Студень — декабрь.

вернуться

136

Тороса — нагромождение льда грядой вдоль берега.

вернуться

137

Сор — мелководный залив на Байкале.