Изменить стиль страницы

Люси наизусть знает все эти детали, точно так же, как стихотворение и каждую надпись. Ее восхищает все — сияющие белокурые волосы Ирен, ее грациозность, радостная улыбка, ямочка на щеке и слова, исполненные любви. Тем не менее порой, когда она отправляется в обратный путь к дому своего несчастья, Люси ощущает неуловимую горечь; она думает об этой красивой девочке, которая даже после смерти окружена нежностью, и сравнивает ее с собой, остающейся при всеобщем безразличии добычей людоеда. Крутя педали, она мысленно бормочет: «Ангел, солнышко! Если бы этот гад убил и меня, меня так не называли бы. При моей-то физиономии это уж точно. Да и горевали бы не слишком сильно и долго. Разве что, может, папа? Только вот как узнать это? Он же все время молчит, разговаривает только с далекими незнакомцами, когда закрывается в своем радио-чуланчике; и опять же неизвестно, что он тогда им рассказывает, потому что говорит он с ними не по-французски. А мама, что она скажет? Она вполне способна заказать выгравировать такую надпись: „Люси, идиотка, что ты опять натворила? Куда ты подевалась? Могла бы и ответить, когда я к тебе обращаюсь!“ А старая язва? Она может написать на табличке: „Бриллиантики-то мимо!“ А с моего гада-братца станется, что он поместит надпись „Сожалею“. Но не потому, что я подохла, а потому что больше не сможет заваливать меня!»

Солнце, солнышко, прекрасное солнце! Эти слова долго звучали у нее в голове. Солнце-Ирен, навсегда закатившееся, чтобы летом взойти на полях тысячами пунцово-красных солнц с черными сердцевинами. Мириады солнц цвета крови и траура, что содрогаются среди трав и хлебов. А отчего они содрогаются, как не от гнева и жажды мщения? Но кто свершит месть? Только Люси может это сделать, потому что она одна знает убийцу. И она обязана отомстить. Но вся беда в том, что она не знает как.

Солнце, Солнышко-Ирен, маленькое лучистое солнышко, задохнувшееся под землей. И еще одна девочка с рыжими кудряшками, которые так любили ласково накручивать на пальцы старики из рода Лимбуров. Они должны быть отомщены, правосудие должно восторжествовать.

Люси долго размышляла, как, каким способом свершить мщение. Она постоянно навещала могилы обеих девочек. Присаживалась на краешек надгробных плит, стучала кончиками пальцев по их мрамору, каблуком раскапывала землю. Ждала, что ее осенит, ждала знака. Неважно какого — чтобы с могилы Анны Лизы вдруг исчезли имена стариков и на плите пылало бы только имя убитой девочки, чтобы мрамор внезапно сменил цвет на красный, чтобы из-под земли раздался звонкий смех Анны Лизы. Чтобы искусственные цветы, стоящие на могиле Ирен, вспорхнули и разлетелись стайкой бабочек, чтобы страницы каменной книги вдруг стали перелистываться и распевать стихи, сочиненные одноклассниками. Чтобы они пели на крик и чтобы все полевые маки вдруг выросли и их гигантские лепестки хлопали на ветру, как знамена армии, выступившей в поход.

Люси везде надеется увидеть знак. Даже у подножия статуи святого Антония. Она ждет, что Младенец нежданно разгневается и в ярости швырнет позолоченный шар на пол.

* * *

Она всюду высматривает знаки. Даже в зеркалах, перед которыми простаивает, вперяясь в них глазами так, будто они принадлежат вовсе не ей. Будто они — глаза девочки, что многократно сильней и отважней, чем она, и способна разоблачить брата-убийцу, открыть всю правду глупым, ничего не видящим взрослым. Бывает, Люси целыми часами, запершись у себя в комнате, вглядывается в зеркало. Пытается придать силы своему взгляду, выплавить из него новый — воинственный — взгляд. Воображает, что это Ирен и Анна Лиза сейчас смотрят ее глазами из глубин незримого, где они теперь пребывают. Она смотрит на мир глазами девочки с того света.

Но ее внимание нередко рассеивается, воображение воздвигает экран между ней и ее отражением, отвлекая от планов мести, и она даже не замечает этого. Она путает себя с героями прочитанных сказок, примеривает на себя отвагу и славу давних героев из книжек по истории, переносит неотступные свои замыслы на почву библейских эпизодов, про которые рассказывается в катехизисе. И всматриваясь так в зеркало, без конца меняя взгляд и рядя себя в разные одежды, она на самом деле высвобождалась от себя самой, забывала про свою ненависть, про свою боль и неосознанно радовалась тайне, что держала ее в своей власти. В конце концов она начинала смотреть на себя глазами брата — такого, каким он был ночью. И, не смея в том признаться, испытывала некое тревожное наслаждение, постыдную радость, оттого что видит себя такой многообразной, преображенной в исторических и сказочных героинь, оттого что созерцает себя в облике королевы, которая ночью предается тайному разврату и совершает преступления.

Однако недобрая эта радость, постыдное это наслаждение еще больше разжигали ее ярость. Она не прощала людоеду того, что в конечном счете он сделал ее своей сообщницей. Она была рабыней — столь же мятежной, сколь и покорной. Становилась слишком многими персонажами одновременно и была не в силах сдерживать толпу тех, в кого превратилась. И война, которую она хотела объявить людоеду, оказывалась также и войной с собою. Перед зеркалом она сражалась лишь с собой и со всеми, кто вторгся в нее вслед за людоедом.

Пристально всматриваясь в зеркала, Люси в конце концов научилась вырывать из них глазами разные картинки. И стала зарисовывать и раскрашивать все то, что кишмя кишело на дне ее зрачков. Лица, чьи глаза порхали, подобно бабочкам, либо плакали золотисто-зелеными ящерками, рты, которые раскрывались, как маки, или изрыгали тварей цвета пламени. Отрубленные головы, заменяющие в бескрайних небесах солнце. А лучами этих солнц были извивающиеся змеи. Если же она рисовала деревья, то только затем, чтобы обременить их ветви глазами — глазами-плодами, глазами-цветами, глазами-птицами. Ее пейзажи были пустынными — ни гор, ни домов. Она наполняла их металлическими лесами, полчищами опор высоковольтных линий. Великаны эти с воздетыми руками, которые когда-то безумно интересовали ее, занимали важное место в ее рисунках. Они шествовали на фоне лилового неба, неся в поднятых руках вместо ружей ярко-желтые молнии. А впереди шел их предводитель, маленький воин в доспехах, прообразами которого были и Жанна д’Арк, и Мальчик-с-пальчик. Целиком она рисовала только тех тварей, которые ползают, летают или плавают, причем рисовала их и на небе, и в воде, и на ветвях. Что же до четвероногих, она никогда не изображала их тела, одни только головы. Подобные лежащим на прилавке у месье Тайфера телячьим и свиным головам. Все рисунки были исполнены в пронзительных, кричащих тонах, а каждую фигуру она обводила жирным черным контуром. «Моя дочь, — говорила Алоиза о рисунках Люси, — рисует, как примитивисты, а размалевывает нарисованное, как фовисты. Подумать только, эта бедная драная кошчонка играет в фовизм! Тоже своего рода замещенная мания величия. Ах! И к тому же это пристрастие к уродливому, вызывающему, грубому! Боже мой, что за дочь я произвела на свет! Это даже не мальчишка в юбке, это безобразно злобный мальчишка, и притом с душой хулигана. Да разве станет девочка ее возраста карябать подобные мерзости и ужасы? Интересно, где она все это берет?»

* * *

Где? В своих страданиях и неистовстве. В громогласном молчании зеркал, которые являют ей ее расколотый, нечистый и страдальческий образ. И она закрепляет эти осколки, чтобы они не так ранили, покрывает их чистыми цветами, чтобы скрыть нечистоту, искажает формы, перспективу, объемы в соответствии со своими муками. Да, она играет в фовиста, нанося широкие мазки гуашью и мягкими фломастерами, чтобы забыть, что она всего лишь котенок, которому так просто сдавить горло.

И она была права в этой своей игре, потому что игра становилась серьезной, фантастика превращалась в реальность. И был знак, которого она так ждала. Тем знаком стало падение. Произошла метаморфоза, но не могил или статуй, а самого людоеда. Он, который так легко забирался к ней в комнату, утратил свои семимильные сапоги. Он превратился в беспомощное, недвижно лежащее тело. И теперь надо подталкивать метаморфозу к ее завершению, к полному исчезновению людоеда.