Изменить стиль страницы

Все это было лишь приманкой, мороком и ложью. Предательством. Нет никакого «сновидения-реальности», есть только смерть, и лишь она подлинна. Смерть, которая злобно отняла у нее тех, кого она любила.

Все всегда было в заговоре против нее. И вот сейчас вещи, мебель, стены холодно и безжалостно отталкивают ее, но на самом деле это всего лишь второстепенные проявления отношения к ней судьбы, которая всегда была враждебна к ней. Теперь она везде и во всем видит признаки отношения к ней судьбы. И словно сыщик, отыскивающий на месте преступления следы, оставленные убийцей, Алоиза пересматривает свою жизнь, несчастную, загубленную жизнь.

Нет, по складу характера она определенно не Андромаха, и уж совершенно не из породы Иббетсона и Мери Тауэр. Она никогда не была способна бросить вызов судьбе и противостоять несчастьям. Так из какой же она породы? Раньше она попыталась бы поискать свои истоки в Софокле, Эсхиле либо Шекспире, но теперь ее напыщенность рухнула, гордость сломлена. Ее горе слишком обнаженное, чтобы облачаться в заемные трагические одежды и высокомерно щеголять в них. Ее страдание настолько непоправимо нагое, что не приемелет никаких одеяний.

Алоиза принадлежит к бесчисленной и безликой породе несчастных, бедных, обездоленных. И ей остается лишь бродить по кругу в пустоте, стенать и плакать. Ни на что другое она уже не способна. Не способна даже мыслить. Ее мысли зыбки, подобны пару, ее воображение — лишь прах и пепел.

* * *

Прижавшись лбом к стеклу, Алоиза смотрит на преображенный снегом пейзаж. Однообразный пейзаж. Все бело до самого леса. Холод постепенно проникает в голову, наполняет ее безучастностью. Алоиза так устала, она так далека от всех и вся. Она видит, как по снегу бегут тени облаков. И чувствует, как такая же тень наползает ей на душу. Или верней, ощущает себя тенью, словно это ее душа, а может, сердце вот так вот, в безмолвии, в холоде, летит между небом и землей. Ее душа, сердце, тело; что точно, она не знает, для нее нет различия между тремя этими словами. Все три они означают одну и ту же истерзанную реальность, одинаковую безутешность. Алоиза и есть эта летучая тень, эта бестелесность цвета сажи, обрывок ночи, изгнанный в мертвенную белизну дня. Но одновременно она и эта бесконечность снега, застылость земли, шуршащее безмолвие.

Алоиза — снег, укрывший, одевший землю, но она и земля, укрытая снегом, скованная холодом. Земля, в которой лежит ее сын. Алоиза чувствует, как холод спускается ото лба к животу, проникает глубоко во внутренности. Ее дыхание, оседающее на стекле, все время замутняет пейзаж. А вереницы облаков все бегут по небу, и тени их все быстрей и быстрей скользят по снегу. Облака гонит восточный ветер, он прилетел издалека, с края земли, который где-то там, за лесами, что высятся по ту сторону болот. Леса стоят нагие, любой треск, каждый крик грача отзываются в них с необыкновенной силой. Болота опустели, грязь смерзлась, присыпанная и очищенная снегом. Вокруг них тоже пусто. Вся растительность сведена до черных изломанных штрихов различной толщины. Скупая графика, лишенная объемности. Все сучья, голые ветви и стволы кажутся резкими линиями, отточенными ветром. Ни одной живой твари. Личинки и куколки кроются под землей, под корой деревьев. Животные спрятались в своих подземных невидимых норах. Птицы давно улетели, так давно, что кажется, будто их чудесные песни — это что-то из старинных легенд. Остались только грачи да галки.

Грачи да галки, чьи резкие крики подчеркивают шершавость тишины, останутся навсегда, точно так же как черные вороны, испещрившие подслеповатое небо кривыми помарками. И никогда не возвратятся певчие птицы с оперением, расцвеченным яркими красками. И не вернутся цветы, травы, листья, больше не пробудятся звери и другие твари. Все должно остаться именно таким. Застывшим, заледенелым, безнадежным и безмолвным. Природа должна навсегда умолкнуть, замереть, стать неизменной, как календарь, что висит на стенке в комнате Фердинана. Февраль встал на вечный якорь в Стокгольмском порту; времена года погрузились на дно Балтийского моря. Одиннадцать месяцев в один миг потерпели кораблекрушение. И пусть эти одиннадцать месяцев никогда не поднимутся со дна! Должен длиться февраль, один только февраль. Пусть природа покорится этому закону, пусть вся земля облечется в траур по Фердинану! Так должно быть. Потому что слишком мучительно было бы снова услышать звонкое чириканье воробьев, вновь ощутить плывущий в воздухе аромат первоцветов и фиалок. Потому что было бы невыносимой мукой видеть, как земля с трепетом молодой нежно-зеленой листвы пробуждается после долгого черно-белого сна. Быть свидетелем беззаботного пробуждения земли, жизни, желания было бы до того непереносимо, что осталось бы только проклясть землю, людей, зверей, Бога. Главным образом Бога.

Бога, который виновник всего этого, который сотворил эту непостоянную, забывчивую землю. Землю, которая носит и питает людей только для того, чтобы легче было их повергнуть, а потом пожрать. Бога, который, как утверждают, даровал человеку душу. Но что за дар эта душа, привитая к глухому и такому слабому сердцу жалких и несчастных людей? Разве не мог Он оставить людей в покое, наделив их блаженной глупостью животных, не знающих мук любви, горя по умершим и ужаса перед грядущей смертью? Да и что такое душа — неосязаемая, незримая и, по правде сказать, недоказуемая, о которой, как говорят, надо бдительно заботиться каждый миг своей жизни, чтобы не обречь ее на вечную погибель? Какой смысл во всем этом и есть ли хоть капля правды в этой сказке? До чего же беспросветна и жестока эта сказка про душу!

Такие вот страшно смутные мысли блуждают в голове Алоизы, пока она стоит, прижавшись лбом к стеклу. Была ли когда-нибудь в ней вера? Она была религиозна, и прежде с удовольствием напоминала об этом. «У нас религиозная семья. Мы почитаем святыни». Но религия это практически ничто, и она отнюдь не всегда связана со святынями. И даже меньше чем ничто, если она не одухотворена верой. После смерти Виктора Алоиза не взбунтовалась против Бога; облачившись в броню вдовы, она задрапировалась религиозностью. Следуя ритуалу, заказывала панихиды по погибшему супругу. И поскольку великолепное тело Виктора было бесследно распылено, она попыталась установить с ним связь за пределами исчезнувшей плоти. Она иконизировала память о своем погибшем муже, одарила душу покойного красотой, равной красоте его тела при жизни. И искала тогда в религии опору. Ей так нужна была опора. И хотя тогда она была бедна, она еще больше надувалась гордостью. Религия придавала достоинства нищете. Выйдя ради благополучия сына за Иасинта, она вырвалась из нищеты. Но не отошла от религии, поскольку, несмотря ни на что, она все-таки по-прежнему придавала достоинства ее несчастной судьбе, ставшей из-за второго брака вполне банальной.

Теперь же не осталось ничего от этого здания, возводившегося в течение многих лет по привычке и из чувства долга. Но что значит привычка, если у вас резко вырвали из сердца желание жить, и что значит долг, если у вас безжалостно и бессовестно украли священнейшие ваши права? Ответьте же, как сохранить желание жить, если твое дитя, плоть от плоти твоей, укрыто в цвете юности землей, и как можно почитать какие-то сомнительные обязанности, если твое право на жизнь отнято у тебя самим фактом смерти ребенка, который был твоим единственным счастьем и смыслом жизни? Ведь тот, у кого ничего не осталось, ничего не может дать, даже согласия продолжать жить. Надо быть одним из пресловутых безумцев Божиих, чтобы решиться утверждать, что, когда ничего не имеешь, тогда-то и имеешь все и что давать надо тем больше, чем меньше ты имеешь. Эти безумцы теперь ненавистны Алоизе. Ее сердце супруги-любовницы, сердце безумно любящей матери глухо к их бессмысленным и даже возмутительным словам. Она безмерно страдает, она вопиет о краже, о преступлении, о предательстве. Она обвиняет — Бога. Обвиняет, как обвиняют отчаявшиеся. В ее исполненном безнадежности сердце находят отзыв резкие слова Иова: «О, если бы я знал, где найти Его, и мог подойти к престолу Его! Я изложил бы пред Ним дело мое, и уста мои наполнил бы оправданиями»[4]. Она могла бы без конца выкрикивать эти жалобы, эти упреки. Они уже таились в ней и превращались в инвективы. Но вопли эти тонули в ее сердце, потому что она не поворачивалась ни на восток, ни на запад, ни на север, ни на юг, чтобы отыскать тайное обиталище Бога, как это делал Иов на дне своего гноища. Ни на севере, ни на юге, ни на востоке, ни на западе Бога не было, но Иов не сдался и, невзирая ни на что, завел судебное дело[5]. Ибо Иов возвестил: «Вот Он убивает меня; но я буду надеяться; я желал бы только отстоять пути мои пред лицем Его!»[6] Иов мог вопиять и заводить судебное дело против Господа, потому что его вера в Того, кого он обвинял, оставалась несокрушимой. Но у Алоизы не было сил дойти до конца подобного парадокса; она закрыла свой едва начатый процесс, даже не сумев добиться, чтобы обвиняемый предстал на нем, и вынесла безоговорочный приговор Богу за самую тяжкую вину — его небытие. Или за безразличие к своему творению, что, впрочем, одно и то же.

вернуться

4

Иов, 23, 3–4.

вернуться

5

Там же. 13, 18.

вернуться

6

Там же. 13, 15.