Я обернулась: возле витринки никто не толпился, никто не тыкал в стекло пальцем. Спиной к ней стояли два парня; один высокий, красивый, похожий на белого негра. Брюки его облипали — вельветовые в мелкий рубчик, и голубая рубашка была хороша. Второй рядом с ним смотрелся простаком из местной футбольной команды. Квадратом.
Никакого дела ни до фотографии гражданки, ни до меня им не было. И тетка в светлом плаще, тащившая в обеих руках по клетчатой сумке, смотрела себе под ноги. И маленькая девочка шла сама по себе. Она еле передвигала ноги, угорев от уроков, и ей еще ничего не было известно о том, как бросают.
В одно мгновение мне захотелось снова стать такой девочкой из третьего класса, и чтоб отец приходил, подтыкал со всех сторон одеяло и спрашивал: «Что в воскресенье будем делать, директор?»
Давно он не называл меня директором… Зато к матери несколько раз обращался так: госпожа министерша. Я уже поднималась по лестнице медленно, как только можно, когда вспомнила это: госпожа министерша.
Я открыла дверь своим ключом и сразу же поняла, что пришла домой слишком рано. Моя умная-разумная родительница была не одна. Ирина Викторовна Шполянская-старшая, мать моей лучшей подруги, сидела у нас на кухне и в сотый раз выслушивала мамины вопросы, на которые нет ответа.
— Женя, ты? — крикнула мама, как будто могла спутать мою возню в прихожей с тем шелестом, каким сопровождалось появление отца.
— А кто ж еще? — спросила я, швыряя портфель под вешалку.
— Одна или мое чадо с тобою?
— Одна.
— А где Вика?
В самом деле, где была Вика? Наверное, там, где цвела сирень, и они шли все вместе, смеясь и рассуждая о том, что только очень жестокий человек мог придумать сдавать экзамены весной.
— Опять пожар по общественной линии? Об уроках она думает?
— Думает. Вика всегда думает. — Я уже переоделась у себя в комнате и боялась только одного, как бы кто-нибудь из них не появился в дверях и не спросил, что собственно происходит, почему у меня такое лицо и вообще.
— Вика и в этом году отвечает за факелы? — спрашивала между тем Шполянская-старшая.
И хотя Вика за факелы и в прошлом году не отвечала, я сказала:
— А как же? Кто же, если не она?
— Ну, могли поручить Громову, например. Мужское, в конце концов, дело.
— Кто же теперь доверяет мужские дела мужчинам? — спросила я, поздно спохватившись, что на такие слова, да еще произнесенные таким голосом, в дверях может появиться мама. Пока этого не произошло, надо было проскользнуть в ванную, что я и сделала, включила душ и отгородилась его шумом от всего мира.
А где была Вика? Наверное, они все свернули к морю и шли по направлению к Косе…
…Наш город приник к морю, как птица с двумя мощными распростертыми крыльями. Правое крыло были поселки Комбината и сам Комбинат, а дальше — Коса, на которую когда-то, невообразимой осенью тысяча девятьсот сорок третьего года, высаживался десант. Вся в лунных кратерах отработанной породы, там голубела суровая полынная степь. Немного таинственная из-за отдаленности… В одном из поселков справа жила моя бабушка.
А слева город был понятен насквозь: один завод, второй, третий. Небольшие, как раз по мерке городу. А между заводами — море. В одном месте занятое портом, в другом — верфями, в третьем — маленьким причалом местного значения.
К Косе без автобуса мы редко когда добирались, но по дороге было наше любимое местечко под названием Откос. Мы сваливались под этот Откос, а дальше шла та жизнь, в которой мы превращались в стаю щенков, катающихся по песку, пробующих на вкус прекрасную, как сладкая кость, свободу пополам с безмятежностью.
Здесь можно было лежать в промоинках, закинув руки за голову, и смотреть в небо. Можно было рассказывать байки из взрослой жизни; можно было вслух мечтать и строить планы. Можно было танцевать на песке. Целоваться, меняться дисками, слушать шлягеры.
Нельзя было: говорить об уроках, жаловаться на жизнь, приводить посторонних, хотя бы и из нашей школы.
Сегодня наши отправлялись на Откос после длительного перерыва, а я, надо же быть такой дурой, поплелась домой, и вот теперь ничего не остается, как сидеть в кухне за столом, есть борщ и слушать маму.
— …Ты же не скажешь, чтоб был хуже людей? И я не скажу. Отчего же желание такое дикое — плестись в хвосте? Если есть возможность перебраться в столицу? Мои родители помогут. Не хочет. Почему? Гордость? Ты мне можешь объяснить, что за странное проявление? Скромность? А я что, уговариваю его чужое место занять? Красть? Плохо работать? Втирать очки?
Мама сыпала своими вопросами, и руки ее двигались над столом на третьей скорости. У моей мамы большие, красивые руки хирурга, и вся она большая.
— И что преступного в том, что я хочу жить с моими стариками? Ты мне можешь объяснить? И почему нельзя приезжать сюда в экспедиции, хоть на все лето, — пожалуйста! Никто держать не станет!
Шполянская-старшая не отвечала, только в знак внимания то опускала, то поднимала над большими сонными глазами большие сонные веки. Это стиль у нее был такой: нога на ногу, папироска в нервно откинутой руке и ресницы опускаются значительно: «Я понимаю тебя. Да и кто из нас, женщин, не поймет». Или: «Ты совершенно права: этой глупости названия не придумаешь — отказываться от столицы!» И все без слов, сонно, медленно, со значением.
У Вики совсем другой стиль. И лицо у нее все ходит, как у маленькой: смеется ли она, плачет, передразнивает, кокетничает, радуется ли, подставляя себя весеннему солнцу, Генкиным взглядам или ветерку с моря.
Сейчас Вика и все остальные пошли к Откосу, куда мы ходим с детства с самой ранней весны до поздней осени. Рыжая глина крошится, горкой съезжает под ногами, ты цепляешься за кусты тамариска, прямо за розовые ветки. А дальше — берег в камнях и вода чмокает в них, разговаривает.
Может, поэтому первые минуты на Откосе нам разговаривать не хочется? Каждый выбирает себе ямку, промоинку, поросшую травой, лежит, замерев. Солнце осторожно трогает лицо, и ясно: тот, кто выдумал экзамены весной, никогда не лежал так на глинистом Откосе под длинными, ровно покрытыми цветами ветками тамариска…
А дальше за Откосом, за Косой, если на катере, час ходу, — ведет раскопки мой отец. Мой отец археолог, главный специалист здешних мест по античным и скифским находкам. Хотя какие там особые находки!
— …Золото! — говорит мама как раз в это время и смеется. — Ну, Ариша, через твои руки, скажем прямо, раз уж ты протезист, прошло и в сотни раз больше! Скифское золото! Кто его видел за последние сто лет? Два браслета, три монеты, остальное — черепки. На западном побережье какую-то Венеру откопали, когда пансионат строили. А здесь не строят — не находят, только мой ковыряется…
— Черепки тоже можно в золото перевести, — тянет Ирина осторожненько, бережно так отгоняет от меня дым, — написать докторскую — и будет капать…
— Пусть докторская, пусть без докторской — проживем, но Женька должна учиться в Москве.
— А Вика? — это я спросила. И сидела над борщом, улыбалась безмятежно.
Если бы мы с нею были одни в квартире, мама сказала бы: «Что — Вика? Вика до восьмого на твоих подсказках жила. И вообще из всего класса ты одна на медаль тянешь». На что я бы ей ответила: «Оказывается, не я тяну, а меня тянут. Но больше не будут — бесперспективно. Будут — Шунечку». — «Что ты мелешь, Евгения?» — удивилась бы мама. «И это благодаря тебе!»
После этих слов, может быть, слезы хлынули бы у меня из глаз сами по себе, хотя это со мной не часто случается. А сейчас я сидела и смотрела на них сухими, даже как будто пересохшими глазами, — на них, очень много говоривших о том, что надо и что не надо их дочерям. Хотя — я знала — каждая была озабочена тем, что надо или не надо ей самой.