В ответ на недоуменный взгляд капитана собеседница пояснила:

– Леонора, главная героиня, там в мужском костюме. Средневековая такая одежка, с короткими штанишками. Уматные такие штанцы пузырями, и с бантиками… Анька Белько в этой фигне смотрелась на сцене просто отпад, ну а Лариса Федоровна… короче, это нужно было слушать, а глядеть было страшно. Ну просто волосы дыбом. Причем по всему телу. Да… Если честно, на месте Белько я бы уже давно дверью хлопнула, да так, чтобы в нашем театре любимом лепнина поотпадала!

Лысенко, похрустывая чипсами, молчал, чтобы переварить все только что услышанное.

– А знаешь, мне иногда кажется, что она делает совсем не то, что ей хочется, – неожиданно изрекла Алина.

Капитан удивленно взглянул на собеседницу.

– Это как?

– Это когда она недавно объявила, что замуж выходит и поет последний сезон. И лицо у нее такое радостное было, а взгляд такой… тоскливый. Я вся в мамахен пошла, у меня тоже глаз-алмаз. Поэтому мне лично кажется, что Аня Белько врет. На самом деле уходить из театра она не хочет. Просто ей все равно здесь ничего не светит. Савицкий злопамятный. Поэтому он скорее Богомолец примой сделает – разумеется, второй после своей жены. Или Сегенчук. Хотя она совсем не в его вкусе…

– А Белько в его вкусе?

– У Белько все есть – и внешность, и голос… Сказочный голос, – задумчиво произнесла хористка и криво улыбнулась. – Если иметь такой голос, можно все себе позволить. Даже замуж выходить, – неожиданно и горько закончила она.

Из дневника убийцы

В детстве, наверное, каждому кажется, что на тебе остановился перст Божий. Все у тебя получается, все тебя любят. Куда девается эта любовь, когда человек вырастает из нежного возраста? Неужели ее хоронят вместе с теми, кто любил тебя больше жизни? Мы лишаемся любви, мы теряем ее – кусок за куском, часть за частью… И она уходит – вместе со старыми друзьями, неверными любовниками, мужьями-предателями… И рано или поздно наступает самый горький день твоей жизни, когда у тебя не остается ничего…

Недавно был как раз такой отвратительный день, когда мне казалось – никто меня не любит, никому я не нужна. Не было сил ни на что… Пришла домой… Закрыла дверь в комнату и отгородилась ею от мира… Хоть сама понимала, как это наивно и глупо. Вокруг – пыль, все разбросано… Всю неделю руки не подымались прибрать. Выключила свет и поставила свою любимую вещь – 29-ю сонату Бетховена в исполнении Юдиной. Запись эта очень старая, еще бабушкина, редкая вещь. Сделал ее один меломан, записал на японской профессиональной аппаратуре еще тогда, когда я пешком под стол ходила. Из-за этой записи я и храню старый катушечный магнитофон, каких ни в одном доме уже не сыщешь. Он живет у меня много лет, и я не снимаю с него единственную оставшуюся в живых магнитофонную ленту с записью бетховенской сонаты. Это просто чудо, что за столько лет она не посыпалась и не затерлась. Когда мне особенно плохо, когда кажется: да провались все и вся в тартарары! – я ставлю эту божественную вещь, и все тридцать семь минут, пока звучит эта неземная музыка, у меня текут слезы. Но слезы эти уже не злые – нет, с каждым звуком они становятся светлее, тише. И к концу сонаты наступает какой-то душевный катарсис. И как раз в тот момент, когда я сидела зареванная в темной и грязной комнате, появился он. Меньше всего в этот момент я хотела бы видеть именно его. Я не знаю, зачем он ко мне приходит – ведь между нами давно все кончено! Или даже так: всё между нами даже не начиналось! Я не люблю его визитов. Иногда я даже выключаю свет – делаю вид, что меня нет дома. Я знаю, что он смотрит снизу на мое окно, прежде чем подняться, так что эта уловка иногда срабатывает. Но вчера он сразу понял, что я здесь – по музыке из-за двери… К тому же, наверное, я ее не заперла. Я слушала Юдину, и слезы текли по моему лицу беспрерывным потоком. Он сел рядом, и некоторое время я чувствовала, что мы – одно целое. Пока он не потянул меня за руку и не сказал: «Ладно, хватит уже». Я с ужасом поняла, что мы с ним совсем, совсем разные… и не родные. И никогда мы не будем родными, проживи рядом хоть тысячу лет. Очевидно, он наблюдал за мной, потому что на его лице жалость поочередно сменялась удивлением, затем утомлением, а потом и вовсе брезгливостью. А я все плакала, плакала и не могла остановиться. Пока он не поднялся и не сказал: «Знаешь, театра мне хватает и на работе!» Хлопнул дверью и ушел.

Вчера мы помирились. После репетиции он заехал ко мне. Наверное, он чувствовал себя виноватым, не знаю. Я никогда не пыталась лезть к нему в душу – да и есть у него в душе хоть что-нибудь?

Сегодня была пятница, 13-е. К тому же еще и полнолуние. Наверное, поэтому обе дочери старлея Бухина еще с вечера расходились так, что не спала вся семья. Носили девочек на руках, по очереди испробовали все – и теплую пеленочку на животик, и укропную водичку, и тихую музыку… Дочери сучили ножками, сбрасывая с себя не только пеленки, но и одеяла, выплевывали воду, а музыки и вовсе не было слышно – так орали Санька с Данькой. В конце концов помог свежий воздух – в пятом часу утра измученный Саша вынес коляску на улицу и катал ее по пустынному микрорайону до изнеможения. Когда уже рассвело, он осторожно причалил к скамейке под подъездом, сел, вытянул ноги и подставил осунувшееся лицо утреннему солнышку. Санька и Данька посапывали, недовольно отвернувшись друг от друга. Он тоже решил подремать, пока они снова не разорутся, – время кормежки было уже близко. Он откинул голову на спинку скамьи и тут же отключился…

– …Бухин, я к тебе обращаюсь!

Старлей вздрогнул и проснулся. Правая нога его задергалась, ударяясь о стол для совещаний с равномерным глухим стуком.

– Саня, ты чего? – схватила его за руку Катя Скрипковская. – Тебе нехорошо?

– А… ничего… все путем… – Он все еще никак не мог понять, где находится.

– Саша, – снизив тон, сочувственно обратился к нему начальник, – ты со Столяровой пообщался? Или как?

– Я пообщалась! – бодро доложилась Катерина.

– А… ну ладно. – Бармалей, тоже, видимо, бывший сегодня не в духе, махнул рукой. – Все. Оперативка окончена. Все свободны.

Сашка Бухин со стыдом понял, что всю оперативку он проспал. Он поплелся вслед за бодрой, выспавшейся и полной сил напарницей в их общий кабинет и с мрачным видом уселся за свой стол. Спать хотелось ужасно, но что делать с работой, которая наворачивалась, как снежный ком?.. На Катьку ее спихивать, пусть она везет, что ли? Стыдоба…

Катерина с невозмутимым видом клацала по клавиатуре новенького компьютера. Ее напарник сидел за столом напротив неестественно прямо, боясь опереться на спинку стула. Господи, вот беда-то какая… неужели со всеми детьми так? И она, что ли, не давала покоя своим родителям? А у Сашки сразу двое… Она покосилась в его сторону. Бухин сидел, слегка покачиваясь и глядя в одну точку.

Он знал, что, как только закроет глаза, тут же неминуемо уснет. Поэтому старался даже не мигать, пока под веками не появилось противное жжение. Однако, несмотря на все усилия, он все равно уснул, и, кажется, даже с открытыми глазами. Неизвестно, сколько он спал – может быть, минуту, а может, только десять секунд, – но успел увидеть полноценный сон. Во сне он поймал что-то очень важное… такое важное… – и сразу понял, в чем дело в этом театре, будь он неладен…

Телефонный звонок поднял бы и мертвого из могилы, хотя с опером, измученным хроническим недосыпом, ему пришлось повозиться. Старлей проснулся, и снова с ним повторилось то же самое – он равномерно задергал правой ногой, ударяясь о стол и пугая Катерину, которая схватила трубку телефона, наивно полагая, что раз уж Сашка так крепко спит, то разговор его не разбудит.

Он с силой потер лицо руками и уставился в стол. На столе было девственно чисто. Бумаги, как им и было положено, лежали в сейфе. Сейф был заперт на ключ. Ключ… Да, игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, а заяц – в каменном сундуке. Так же и с этим проклятым театром. Театр представлялся ему каменным сундуком со многими тайнами, вложенными одна в другую, и в самом конце – тайна убийцы. Отравленная игла. Как можно было отравить человека вытяжкой из бледной поганки? И, главное, кто это сделал?