Изменить стиль страницы

Хоть и взволнован был Август этой давно ожидаемой встречей, все же его внимательный взгляд отметил уют и порядок у молодого хозяина. В средней комнате, выходившей окнами во двор, он невольно замедлил шаги — простенки были завешаны портретами итальянских и французских писателей. Тут были Метастазио, Тасс, Франклин, Буфлер, Дюпати…

Карамзин уселся в стоявшее подле широкого стола вольтеровское кресло, обитое красным сафьяном, указав Коцебу на низкий, не более шести вершков от полу, диван…

Время было расписано по минутам. Днем хозяин знакомил своего гостя с московскими редкостями и стариною московской. Вечерами сидели в его «ученой» комнате с тремя столами, заваленными папками с документами, старинными фолиантами, архивными выписями, свежими журнальными гранками. Уже в то время будущий историограф российский готовил себя на великое поприще.

— Я человек обреченный. По уши влез я в историю российскую и теперь, чую я, нет мне возврата назад. Во сне все Никоны да Несторы…

Говорит Карамзин скоро и жарко, а потому и убедительно. Русская речь его обильно пересыпается французскими и немецкими словами и речениями. И при всей доброте и кротости его характера иногда в высказываниях своих кажется резок, если не сказать… груб. Но только в разговоре, на словах, а не на бумаге. Он вообще почитает не ввязываться в полемику, считая это для себя неприличным.

— Право, затрудняюсь назвать причину, однако недоброжелателей у меня больше, чем об этом можно подумать. Говорят, из зависти пошлостью и грязью обливают. Не знаю… Вот один из недавних анонимных образчиков…

Карамзин порылся на столе и из-под журнальных гранок извлек некий синий листок. Коцебу прочел:

Был я в Женеве, был я в Париже,
Спесью стал выше, разумом ниже.

— И это за ваши знаменитые письма русского путешественника? — поразился Коцебу.

— Вот видите, а вы, Август, жалуетесь на свирепость немецких критиков! — засмеялся Карамзин.

— Но ведомо ли вам, что ваши письма нашей публикой читались с интересом особым. Ведь то, что увидели вы, путешествуя по Европе, нам живущим, это не увидеть. И все-таки, Николай Михайлович, что больше всего поразило вас в наших краях?

— Охотно отвечу, Август. Больше всего меня поразила непримиримость иезуитов и католиков с протестантами. Откуда эта вражда? Зачем она? И вообще, что несет вражда людям? Благо это или зло? История отвечает: зло! И вообще я считаю, что человечество стоит еще на самой низкой ступени цивилизации, ибо несет в себе такой разрушительный молох, как вражду. Да, да, дорогой Август, цивилизация определяется не машинным прогрессом, а отношением людей друг к другу. Попросту говоря, мы — дикари. Где искать, у кого искать терпимости, коль сами философы, сами просветители, как они себя называют, ненавидят тех, кто думает иначе, чем они сами?

— Человек враждует… изначально… Впрочем, это большой и, мне думается, неразрешимый вопрос.

— Ну, а теперь я спрошу, Август: что более всего поразило вас в Сибири?

— Не знаю. Может быть, доброта людская. Как-то остановились на ночлег в одной деревне. И вы бы только видели, как нам старались услужить. Хозяйка, женщина еще молодая, все причитала: вот, мол, хорошие люди приехали, а у нас и угостить как следует нечем. Знали бы ранее, мы бы приготовились…

Видел я — лучший кусок нам, последнее готовы отдать совершенно случайным и чужим людям. И никакой платы брать не хотят. Вот такое бескорыстие… в таком проявлении… более я нигде не встречал.

А еще просторы земные, немереные, наводящие ужас своею циклопичностью, но и восторг перед Творцом мироздания. Нигде до толи я не видал столь красоты неизъяснимой, как дорогою через Каменный Пояс… Помнится, не однажды клал на себя крест, благодарил Всевышнего за доставленную мне радость небесную.

— Готов, Август, подтвердить слова твои. Нонешнее лето я провожу в деревушке Кунцево, что неподалеку от города. И вот облюбовал я для своих занятий высокий берег Москвы-реки, где у меня под тенью вековых лип место особое есть. Оттоль открывается чудный вид на обширную равнину, которая под горизонтом ограничивается рощами и пригорками: это место когда-то было подарено царем Алексеем Михайловичем отцу Наталии Кирилловны, и мнится мне, что едва ли в окрестностях Москвы есть что-либо подобное этой красоте.

Ну и что? Хозяин мой живет в Петербурге, а я гуляю тут, рву ландыши на его лугах, отдыхаю под сенью его древних дубов, пью чай на его балконе!.. Вот я и говорю: свет принадлежит тому, кто им наслаждается, и сие мирит меня с Провидением и с недостойными богачами…

Разговор коснулся покойной императрицы.

— Вы раздражены, что она не допустила вас до себя? Но, Август, разве вы не знаете, что она была весьма разборчива и умеренна на новые знакомства. Ах, Циммерман! Но не забывайте, что он был не только доктором, но почти и другом короля.

Ах, Гримм! А вы знаете, что послужило одним из побудительных мотивов знакомства Екатерины с Гриммом?.. Так я вам скажу: ей хотелось через Гримма заполучить рукопись Рюльера, описавшего ее восшествие на престол, которая хранилась у последнего в Париже… И хотя Рюльер отказался продать рукопись, однако же дал слово не публиковать ее при жизни императрицы…

Он ждал, он готовился к этой встрече. И все-таки встреча эта произошла для него неожиданно.

Был промозглый декабрьский день, когда на квартиру Коцебу явился посыльный генерал-губернатора Петербурга графа Палена.

— Господин Коцебу, граф просит вас явиться к нему…

Пален встретил его приветливо, провел в свой обширный кабинет. Холеное лицо его, умные, выразительные глаза и чувственные губы излучали доброту и благоволение.

— Август, знаешь ли ты, что государь отличил тебя и поручает тебе весьма… весьма… необычное дельце?

— Граф, затрудняюсь даже помыслить…

— Слушай и разумей. Государь, исполненный рыцарского благородства, решил прекратить войны, а ежели у кого имеются какие-либо притязания друг к другу, то сие разрешать не кровопролитием подданных, что не согласуется с христианской моралью, а в личных турнирах монархов! — Пален поднял указательный палец и замолк, внимательно наблюдая за Коцебу. И Август готов был поставить 99 против одного, что граф издевается над своим повелителем — столько скрытого сарказма стояло за этими сладенькими, с негаснувшей улыбочкой сказанными словами. Мог ли он тогда даже подумать, что перед ним хитрый и изворотливый глава заговора, который три месяца спустя едва ли не силой вложил российский скипетр перепуганному мальчишке, любимому внуку Екатерины — Александру?

— Таким образом, наш государь решил послать вызов или, если хотите, приглашение на турнир всем монархам Европы и их министрам. При этом он указал на вас, как на человека, который смог бы это приглашение напечатать во всех европейских газетах. Желательно, чтобы барон Тугут был особенно подвергнут жестоким нападкам и сильному осмеянию…

Да, вот еще что, — Пален указал на записку Павла, написанную карандашом и лежавшую у него на столе. — Перед самым вашим приходом принесли. Государь выразил пожелание, чтобы генерал Кутузов и Пален, то есть я, были его секундантами.

Через два часа Коцебу принес свое сочинение графу, тот сказал, что вызов довольно мягок.

— Садитесь, Август, за мой стол и напишите другой. И перцу, перцу подпустите. Вырвите из себя синдром страха…

— О граф, ежели бы это было возможно!..

Когда явились во дворец, Павла не было. Сказывали, что он уехал куда-то верхом. Долго ждали в приемной. Наконец, вернулся.

Граф вошел к нему. И казалось, все замерло и жизнь остановилась: часы, дни, столетия протекли прежде, чем Пален показался в дверях кабинета императора. Он был явно не в духе и чем-то расстроен.

— Приходите ко мне после обеда, вызов все еще недостаточно резок.

Однако едва успел Коцебу дойти до дома, как прибежал к нему камер-лакей государя с приказанием немедленно вернуться во дворец.