Изменить стиль страницы

— Раньше я за трояк мог полный бак залить, сорок литров, а сейчас шестнадцать рублей отдай, подорожал бензин, девяносто шестой скоро будет как коньяк стоить. Энергетический кризис в масштабах планеты, и это теперь уже не кончится, Мариночка.

Если бы она отстранилась хоть чуточку от своей заботы, она вспомнила бы, что Борис вообще такой, любит побрюзжать, это ему крайне нужно, иначе у него с пищеварением будет не все в порядке, — но отстраниться Марине сейчас трудно, просто невозможно.

— Выслушай меня, ради бога, Борис, очень тебя прошу. В последний раз.

— В последний? Конца-краю не будет, Мариночка. Демографический взрыв, опять же глобальное явление, как и энергетический кризис. Последние волосы покидают мою плешь, это верно, последние дни хожу на свободе, тоже недалеко от истины.

— Почему ты меня не предупредил, если отказываешься? Ты меня попросту подвел, я обещала людям, ничего не зная о твоих ужимках и прыжках. Я бы не договаривалась с женой Сиротинина.

— Ого, на старуху проруха!

— Она не старуха, к твоему сведению, но дело не в этом, помощь нужна не ей, а ее дочери.

— Уволь, Мариночка, уволь, мне уже сны снятся содержательные.

— Борис, помощь нужна прежде всего мне. Я Сиротининой обязана.

— И чего ты перед ней стелешься?

— Твой сын в Москве учится, тебе хорошо, а я свою в паршивый местный институт не могу устроить.

— А муж у тебя на что? Именитый, знаменитый, авторитетный.

— Как будто не знаешь!

— «Твой сын», говоришь. Мой Санька голова, на всех математических олимпиадах первые призы брал, из Новосибирского Академгородка персональное приглашение получал. Я тут палец о палец не ударил, — проговорил он ей с упреком.

— Я тебе верю и завидую, ты не ударил, а мне вот приходится, как видишь, ударять и еще как. Вчера я смотрела дочь Сиротинина, двадцать недель, сейчас они меня ждут, а ты мне словеса плетешь, когда у меня сердце стынет. Я же не знала о твоих уходах-переходах из большого спо-орта! — растянула она саркастически.

— Мой Санька голова, стервец. Прислал мне свой реферат, я на уши встал.

— Поможешь ты или нет?! — вскричала она вне себя.

— Не кричи, а лучше послушай, это имеет прямое отношение к нам с тобой, наберись терпения. Так вот, Санька пишет, что в Принстоне ученые разработали проект космической колонии полтора километра в диаметре. Все у них там будет свое — овощи, фрукты, заводы, фабрики. Жить там будут не двое-трое-пятеро, а десять тысяч человек, — вот такая колония. Мой Санька уточнил ее название: исправительно-трудовая. Я вижу, тебе уже не так скучно, Мариночка, пойдем дальше. Мой отрок делает гениальное обобщение. Как раньше каторжных отправляли на галерах в море, так теперь закоренелых преступников следует отправлять в космос. Логично и целесообразно. Вместо расстрела или электрического стула — туда его, и это будет актом высокой гуманности, мы ведь не пресекаем жизнь. Там будет модель нового общества с высокосознательным коллективизмом. Стоит только одному нарушить режим, как вся колония в пух и в прах, это обяжет всех к высокому чувству ответственности. На земле места заключения, называемые, кстати, тоже колониями такого или сякого режима, сплошь убыточны, одна охрана столько бюджета пожирает, а там — все сами, не потопаешь — не полопаешь.

— Все это остроумно, Борис, и намек твой понятен, но я сейчас в таком положении…

Но он снова перебил:

— Не подать ли нам заявление, Мариночка? Срок брезжит достаточно долгий. От восьми до пятнадцати лет. Ты, допустим, этого не знала по женской слабости, но незнание закона от ответственности не избавляет. От уголовной, я имею в виду.

— Ты просто трус! Еще не было случая, чтобы судили врача за то, что он спасает людей!

— Дадут нам с тобой красный свет рано или поздно. — Он притормозил перед светофором, показал Марине пальцем — красный свет. — А вот дождемся ли зеленого, бабушка надвое сказала.

Засиял подсолнухом желтый кругляш, Марина придержала дыхание, испуганно ждала, а вдруг и вправду зеленый провалится, замкнет светофор или что-нибудь там сломается, — нет, слава богу, четко загорелся зеленый и очень приятный, изумрудный такой, весенний цвет. Борис передвинул рукоятку с прозрачным набалдашником (в набалдашнике застыл паук), поехали дальше.

— Не было случая, так он будет, Мариночка. «Кто не был, тот будет, а кто был, тот не забудет». Фольклор такой. Все в духе времени — сын готовит проект, отец его реализует, тебе не кажется? Ретро, мода такая.

— Борис, умоляю тебя. — Она достала из сумки конверт. — Здесь тысяча, передала сама Сиротинина, отказаться я не смогла, да и не видела необходимости. Операция трудная, ты сам знаешь, она тоже знает и ценит, как видишь. Больше я тебя ни о чем подобном просить не буду. Борис! Честно тебе признаюсь: она обещала устроить Катерину.

Он подумал, покряхтел, посмотрел на нее со стоном.

— Э-эх, Мариночка, только ради тебя! Слушай анекдот про твоего Малышева. Сидят двое, француз и русский, приговорили их к смертной казни. Как видишь, у меня нынче сюжеты одни и те же. Волокут первым француза и спрашивают: какую казнь выбираешь, гильотину или виселицу? Он говорит, гильотину, патриот попался. Сунули ему голову под гильотину, нажали кнопку — не сработала, второй раз нажали — не сработала, третий — то же самое. Все, помилован. Ведут его в камеру, он доволен, шепчет на ухо русскому: «Учти, гильотина у них не работает». Волокут русского на казнь, спрашивают, какой вид выбираешь, гильотину или виселицу. Он говорит, виселицу. А почему? — задают вопрос. И он отвечает: так ведь гильотина у вас не работает. Таков твой Малышев.

Она рассмеялась безудержно, смех душил ее, она увидела отчетливо, как в кино, своего мужа в полосатой, как арестантская одежда, пижаме, его сумрачное лицо, она услышала, каким голосом он отвечает судьям, с каким упреком за разгильдяйство произносит он эту фразу: «Так она же у вас не работает», — и все до того правдиво, до того явственно, что она скорчилась, стиснула обеими руками горло, не в силах унять идиотский смех, слезы так и брызнули из глаз, она зарыдала, забилась в истерике.

Зиновьев свернул к бровке, остановил машину, достал из ящичка какой-то пахучий флакончик, дал понюхать, Марина кое-как успокоилась, закрыла глаза, закрыла лицо платком, с горечью покивала головой — да-да, это он, ее муж, с его пресловутой честностью, ему стыдно будет, позорно словчить даже на эшафоте. Он будет даже перед палачами совестлив — они тоже люди, и у них есть память. А она, жена его, его половина, будет унижаться, изворачиваться и лгать ровно столько, на сколько он честен и порядочен… Она убрала платок, увидела у себя конверт на коленях, протянула его Борису. Он покосился, спросил:

— Триста тридцать три себе отложила?

— Нет, тут особый случай.

— Ну и кадры Минздрав готовит, я за тебя буду отсчитывать?

Она достала из конверта три сотенные бумажки, пальцы дрожали — от слез, а не от денег, протянула ему конверт, а он долго не брал, заводил машину, руки заняты, завел, тронулись, он переключал, двигал пауком в набалдашнике, а она сидела с протянутой рукой и дрожала — а вдруг не возьмет? Раньше с ним было проще, он сам спрашивал, как насчет тити-мити, ни слова о кодексе, о статьях, а сейчас она совала ему конверт, как будто на самом деле назойливо совращала его суммой, втягивала в преступление. Наконец он рывком взял конверт, сунул его под сиденье, видимо, в тайничок от Анюты, спросил:

— А вторая кто?

— Жемчужная. У нее еще больше, двадцать две педели. Пыталась покончить с собой.

— Ты совсем чокнулась, дорогая, тут же политика!

— Она себе кухонным ножом живот распорет, и все равно к тебе привезут, а мне нагоняй будет, что не дала направление. Зачем ей рожать, от кого рожать?

— Но зачем ее таким же каналом?

— Она меня умоляла, передала сто рублей, я отказывалась, а она в слезы, боюсь, говорит, что никто не возьмется, положат на сохранение, — ну ты должен ее понять.