Изменить стиль страницы

Наступила пауза, Малышев своей горячностью внес заминку, без него они еще долго балабонили бы все о грехах да о грехах наших, как вчера и позавчера, а тут к больным подсел врач и повел оздоровительный разговор. Гиричев перестал спорить, все сильнее болело под ложечкой, он сидел и все тер и тер живот, трикотажный, глядя в сторону, усмехался и шевелил губами, перебирая в уме вопросики один язвительнее другого, но не решаясь подать голос. Настал черед вступить в разговор бритоголовому, как самому старшему, вроде бы для заключения дискуссии.

— Грехи людей мы чертим на скрижалях, их доблести мы пишем на воде, — он по-школьному четко выговорил каждое слово, цитируя. — Молодые вы, ребята, и горячие, за деревьями леса не видите. «Достаток губит, денег завелось много, тысячами швыряемся». Так разве не к достатку мы стремились годами и десятилетиями? В чем тут противоречие? Если воруют отдельные, так они и есть отдельные, они всегда были и, мое мнение, всегда будут в той или иной форме. Будут они, но общего дела изменить не смогут, куда мы шли, туда и будем идти. Это вам кажется, что беспорядок везде, вкруговую, что мы куда-то не туда зашли и конца-краю безобразиям не видать. Кажется! Я вот всю войну военным юристом был, в трибунале служил, молодым был, помоложе вас. Так что вы думаете? У меня голова кругом шла, временами так и считал — возьмет нас фашист. Там самострел, там дезертирство, там перебежчики на ту сторону, листовки на нас сыплются вражеские, они мне страшнее бомбы казались. Каждый божий день, или почти каждый, то одно преступление, то другое, и не только на нашем фронте, на других тоже, трибунальцы-то знали. Но войну мы все равно выиграли, все равно победили. Сейчас и я знаю, и любой школьник знает, почему мы победили, но тогда мне, вот как вам сейчас, не дано было понять по моему конкретному положению, высоты не хватало для понимания. А в ней все дело. Надо высоту занять. Если не по должности, так по своему размышлению, умом пораскинуть, с высоты панорама шире. А нет возможности занять высоту, что остается? — Он выразительно помолчал. — Верить надо! А чему и кому, вы про то и без меня знаете. Все хорошие люди идут в ногу, а другие суетятся, под ногами путаются. Но движения не собьют.

— Ну-у, Федор Тимофеевич, не ожида-ал, — протянул Гиричев о притворным осуждением. — Вы же Кафку цитируете, почти дословно: «Все хорошие люди идут в ногу, а другие этого не знают и пляшут вокруг них танец времени».

— Значит, Кафка тоже хороший человек, — благодушно согласился бритоголовый и обратился к Малышеву. — Вот вы про автобус говорили. Есть у нас понятие — презумпция невиновности, заведомое признание всякого, даже преступника, невиновным до тех пор, пока не будет доказано обратное. Это гуманно. Докажи сначала, а потом и обвиняй. В транспорте и в самом деле иной раз получается презумпция наоборот — виновности. Но с другой стороны, не опущенные пятаки оборачиваются миллионами рублей убытка. Тут надо тоже высоту занять.

— Презумпция сволочизма для нас предпочтительнее, — уточнил Гиричев. — В универсаме — покажи сумку, в редакции — предъяви пропуск. Со дня основания газета жила и здравствовала без пропусков, входи, трудящийся, рабкор, селькор, кто хочет, излагай нужды. Теперь у входа милицейские девочки, а что толку? Прихожу я утречком на работу, а в приемной уже поэт сидит, Колька Молодцов, выпиши ему срочно гонорар на опохмелку или взаймы дай без отдачи. Пропускная система для него что есть, что нет.

— Живем мы лучше, — продолжал бритоголовый, не споря, а как бы расставляя акценты в понятиях для него бесспорных. — Потребностей стало больше, и ничего тут плохого нет, радоваться надо. А дефицит — он всегда будет. Чем живее, предприимчивее, расторопнее население, тем шире круг интересов. Спрос велик, ну и замечательно. Главное, не надо разделяться на «мы» и «они», пусть будем одни только мы. А то выходит, что мы имеем потребности, а они их не удовлетворяют, как будто они рабы наши, пленники. Они — это мы все. Голодали и бедствовали, жилья не имели, а сказка всегда была, мечта жила, ждали, когда ее можно осуществить и дождались по многим статьям. А то, что хватают сейчас, покупают да накапливают и счастье видят только в этом, так это временное явление, оно пройдет, уверяю вас. От внешнего народ обязательно обратится к внутреннему, попомните мое слово.

— Пока он обратится, Федор Тимофеевич, от народа останутся одни людишки, растопчет орда золотая и серебряная, дубленочная и «жигулевочная», та самая, которая исповедует — было бы здоровье, а остальное мы купим. Чингисхан хребты ломал прямо, пятки к затылку, хрясь — и готово, издыхай с переломанным позвоночником. А эти — души ломают, по вере-то как раз и бьют. Вера, конечно, великое дело, но ее подкреплять надо.

— Какая вера? — полюбопытствовал трикотажный. — Христианская, мусульманская, буддийская?

Гиричев, будто опомнившись, снова перескочил на циничную свою стезю:

— У нас есть молодой сотрудник в сельхозотделе, дока, подсчитал, сколько эшелонов мяса и масла было бы сэкономлено, если бы вся страна соблюдала великий пост, а также постилась бы по средам и пятницам.

— Хватит вокруг экватора, — ввернул трикотажный. Он перестал рыгать от действия таблеток, но симпатия Малышева к нему не возросла.

«Реагирую неадекватно, привычки нет, — думал он. — А привыкать не хочется, хотя и приходится вот сидеть, выслушивать. Больничные разговоры также неизбежны как режим, пижама, уколы, передачи». Нормальная его работа не позволяла вот так сидеть и разглагольствовать, не нужно было убивать время, а здесь вынужден. И вместе со временем убивать заодно и наивность в себе, однобокость и предрассудки. Вспомнил Марину, она говорила, что первые уроки жизни молодая женщина получает тогда, когда попадает в гинекологическое отделение. Уж там ее просветят, окунут в мерзости по макушку. Каждая женщина сама по себе вроде чиста и порядочна, но, собираясь в палате, они словно аккумулируют все плохое и культивируют цинизм, жестокость, разврат, не женщины лежат в гинекологии, а сущие ведьмы, — побуждения низменные, разговоры грязные. Потом выписываются и снова становятся добропорядочными мамашами, возлюбленными женами, нежными подругами, но отметина, наверное, остается.

Взял бы магнитофон, занялся английским, но не взял, занимайся русским, той его разновидностью, которая без костей.

Первым поднялся бритоголовый, за ним сразу Малышев, а Гиричев и трикотажный, одинаково держась за впалые животы, как послушники, пошли следом.

— Градусник надо держать семь минут, — пресно говорил трикотажный. — Передержу до десяти, вылезает тридцать семь и одна. Кому это нужно?

— Градуснику, — сквозь зубы просипел Гиричев.

Вот и вернулись рысаки в хомут.

Едва Малышев вошел в палату, Телятников сообщил:

— Вас искала Алла Павловна, только что заходила.

Малышев настроился прилечь, но теперь раздумал, взял сигарету, вторую уже, и пошел в ординаторскую, может быть, она еще не ушла. Зачем она так поздно заходила? Она сидела за столом, без халата и читала книгу.

— Дежурите? — спросил Малышев, оглядывая ординаторскую, сразу прикидывая, что здесь лучше, а что похуже, им в его отделении. — У нас таких дежурств не бывает, с беллетристикой.

Она отложила книгу.

— Как вы себя чувствуете, Сергей Иванович?

— Можно мне допустить, что вы просто так зашли, повидаться?

— Можно. — Она несколько смутилась, в ее представлении он человек более серьезный. — А на мой вопрос вы не ответили.

— Чувствую себя отлично, Алла Павловна, тем более под вашим надзором.

Сам он обязательно заходит к своим послеоперационным, естественно, он хирург, но зачем терапевту навещать больных в неурочное время. Она будто уже знает, что ему приятно ее внимание.

— Звонят. — Она кивнула на телефон. — Обеспокоены ваши друзья и знакомые. Если к Малышеву никого не пускают, значит, дела его плохи. Знают, что вас привезли в реанимацию, а для обывателя реанимация о-го-го. Тот свет. Что прикажете отвечать?