Равновесие нужно для устойчивости, спору нет. А если тебя качает, мотает, если ты — маятник у часов с гирями повседневности. От качания маятника стрелки показывают время, наш день. Мотает его и мотает, зато другим пусть будет видно, какое у нас время.
Сиротинин все-таки надоумил тебя поразмышлять. Он высказал свое отношение к дочери, любовь свою к ней, понимание ее дара. Профессор не знает подробностей, особенностей среды твоего обитания, но он видит нежелательный для тебя результат и дает наказ изменить жизнь. Но как, в чем? Начать восторгаться танцами Катерины? Надо бы, да у него не получится, человек он сугубо практический, потому и хирург, а не философ. Хотя бывают и хирурги философы, Юра Григоренко, к примеру, или Амосов.
Вся беда, наверное, в том, что нет у него гармонии между хочется и можется. Хочется упорядочить окружение, а оно сопротивляется, вот вам и конфликт. Хочется ему быть хозяином жизни, а она настолько разнообразна, свободна и в принципе бесхозяйственна, настолько не поддается упорядочению, что конструкция его сломалась. Надо, следовательно, приспособиться, изменить себя, гнуться надо, чтобы не сломаться, а он не умеет, не может, не хочет. Не хочет смиряться перед чьей-то волей, перед тем, кто его будет гнуть — по какому праву? Почему тот выглядит более убедительным, весомым, жизнеспособным, чем он вооружен? Да ничем. Дребеденью цинизма, делячества, беспринципности.
У Юры он взял пачку сигарет. Вредных для будущего, но живительных в настоящем. «Изменил жизнь». Выложил из пачки три штуки, установив таким образом для себя норму. Три белых палочки как вехи его дневного пути. Маяки надежды. Пока он терпит, не закуривает, все три надежды могут сохраниться до вечера. Вот и появился смысл, три бумажных палочки с зельем. Он терпит и не так уж тяжело ему, потому что он знает о своем богатстве, оно не убывает, а наоборот, прибывает с каждым часом. Чем больше пауза, тем больше к себе уважения, и если дело так же пойдет и дальше, то к вечеру у него вместо одной сигареты будет целых три. Он растягивает промежуток и убеждается в своей силе. Знает ли об этом его лечащий врач? «Надежда, мой компас живой, а удача награда за смелость…» Только не покидайте меня надолго…
Настал день, когда Алла Павловна разрешила ему прогулку. После ужина он взял сигарету, первую из трех, спички, влез в махровый халат и вышел во двор. Здесь прогуливались больные, было их немало и показалось, что все они его знают. Стало неловко — не тот на нем халат. Все-таки, если уж врача прихватило, надо как-то особняком его госпитализировать, либо дома уложить, не выставлять напоказ. Простая людская логика — сам болеет, а других намеревается вылечить. Водворение врача в больницу сродни его дисквалификации. Но не сидеть же сидьмя в палате, к тому же есть утешение — здесь, в областной, больше лежат из районов, если не считать отделение для руководящих товарищей, а городские недужные там, у него в горбольнице. Однако утешение тут же было поколеблено, едва он направился было к журчащему фонтану, как послышался оклик:
— Приветствую вас, доктор Малышев! Как говорили наши предки, врачу, исцелися сам?
Малышев едва узнал Гиричева, журналиста из областной газеты — худой, изможденный, сутулый, в блеклой пижаме и с серым, мятым-перемятым лицом язвенника. Года три назад Гиричев ездил к нему «за материалом», чуть ли не книгу собирался писать о Малышеве, видно, не получилось, но статью он написал и довольно пространную, даже премию за нее получил. Для закрепления знакомства Гиричев приводил к Малышеву на консультацию свою жену, затем тещу, затем жену своего главного редактора, потом еще кого-то. Перестал он звонить и появляться с год назад, когда сам заболел, но к Малышеву, ясное дело, пойти побоялся — предложит операцию.
— Давление, — односложно пояснил Малышев свое пребывание здесь и закурил — еще одна польза от сигареты, сунешь ее в рот и можешь молчать по уважительной якобы причине.
— А у меня язва, язви ее.
Прежде Гиричев выглядел иначе — бодрее, живее, не сутулился, а главное — глаза, цепкие, наблюдательные. Не особенно вроде бы вникая в больничные дела, без нудных расспросов многое успел заметить и задавал Малышеву вопросы не в бровь, а в глаз: «Из каких фондов вы получаете белье, простыни, одеяла? Ведь рванье у вас, смотреть страшно».
Вместе пошли к фонтану, сели на скамейку из крашеных жердей, Гиричев тоже закурил, хотя ему-то уж совершенно нельзя, и начал так, будто они с Малышевым только вчера расстались:
— После завтрака сбегал в самоволку через забор, взял три пачки «Медео», одна уже на исходе. А жена считает, я завязал, оставляет мне только копейки звонить из автомата. Пришли коллеги, занял пятерку.
Прежде у Гиричева была уважительная к Малышеву интонация, как и принято у корреспондента к своему персонажу, а теперь никаких таких интонаций, тут, наверное, уважать надо того, кого больше прихватило, чей козырь, так сказать, выше. Они словно бы вышли временно из игры, получили тайм-аут, и теперь можно посидеть, покурить, отдохнуть и не соблюдать правил. Игра у них в жизни разная, роли разные, но вот вышибло из колен, и они стали одинаковыми.
— Пятерку потрачу, скажу, пусть мне сюда зарплату несут, не хочу жене открываться, у нее тоже, кстати, давление. Да и соседу надо долг возвращать. Приголубили с ним вчера бутылец «Пшеничной» — и ничего, хотя у него диабет, ни капли нельзя, как врачи говорят. — (Малышев будто уже и не врач). — А долг платежом красен, завтра моя очередь выставлять бутылец, тем более, что сосед мой из народного контроля, зоркий глаз. — Гиричев докурил сигарету, тут же от нее прикурил другую. — Кстати, спички здесь дефицит, учтите, сестры по тумбочкам шарят, курение, говорят, губительнее действует на тех, кто рядом сидит, лежит и тэ пэ. Так не сиди, кто тебя просит? — Он говорил, говорил, будто дорвался до слушателя после долгого молчания, а может быть, хотел Малышева насупленного развлечь-отвлечь. — Бросил я курить в день поступления — сразу боли усилились. Докторица мне — потерпите, это временное явление! А я ее спрашиваю, что не временно, что вечно? Лошади на Большом театре? Или наша с вами жизнь не временна? Вечны только взяточники-преподаватели, жулики-продавцы. А я вот сижу-куру и тем облегчаю себе остаток — чего? Жизни, той самой, которая прекрасна и удивительна. А вы что, как сподобились, вроде все было в ажуре? Что-нибудь на работе?
— На работе порядок, — сказал Малышев, дескать, не волнуйся, ты правильно написал, что у Малышева в отделении все надежно и основательно.
— На работе порядок, значит, в семье сикось-накось, — утвердительно продолжал Гиричев. — Это наша уже возрастная беда, подросли дети и начинают колбасить. Медицине пора бы уже вплотную заняться биологической несовместимостью родителей и детей. Поистине бич божий! Старший у меня офицер, щит страны, чин-чинарем, зарплата, квартира, а младшему семнадцать лет и уже алкаш законченный, ампулу вшили и бумагу с красной полоской выдали — в случае оказания медицинской помощи спиртовых растворов не применять. Ну да вы знаете, как это делается.
Малышев не стал возражать, хотя про вшивание ампул и бумагу с красной полосой ему мало что известно. Медицина до того расслоилась, специализация до того раздробила некогда единое целое, что не уследишь, как и что применяют смежники. А уж чем заняты психиатры — вообще темный лес.
— За старшего я спокоен, тем более, что он в Панфилове, за тыщи верст, а младший нет-нет да меня госпитализирует. Алкаш-алкаш, а нахватанный, спорит со мной, поносит всех и вся. Зачем мне, говорит, учиться, если диплом за взятку можно купить? Зачем работать, если везде воруют, а я не умею? Тошно мне его слушать, а иногда думаю, что пить он начал от элементарного страха перед жизнью, честно не проживешь, а нечестно — нужны способности, которых нет. Возражаю ему с пеной, хотя сам знаю, действительно, нет профессии, морально не скомпрометированной, даже врачи взятки берут, для вас это не секрет.