Изменить стиль страницы

В этот самый момент колокольный набат в голове издал свой последний финальный «БУМММММ» и, медленно затухая, постепенно растворился в безжизненной тишине склепа. А когда звёздочки и зайчики, запущенные ударом в лоб, постепенно умерили свой стремительный бег, напряжённый, чуткий слух Алексея Михайловича стал улавливать вокруг посторонние и наверняка потусторонние звуки. Сначала они появились откуда-то сверху и напоминали еле слышный шорох, сопровождаемый скрипом. Будто некое тело, обёрнутое в старый истлевший от времени саван, вдруг зашевелилось на своём безвременном смертном ложе. От этих звуков остатки волос на голове Пиндюрина встали дыбом, и он ещё крепче сжал веки, надеясь тем самым хоть как-то укрыться от всё более надвигающегося ужаса. «Эх, уж лучше колокол», – только успел подумать он, как звуки стихли сами собой. «Может, померещилось?» – попытался он после некоторой паузы вернуть себе нормальное расположение духа и даже стал прислушиваться к тишине. Потусторонние звуки не заставили себя долго ждать и, опровергая предположение, повторились вновь, только чуть в стороне, справа. «Что же это за хрень такая? Где я?» – подумалось Алексею Михайловичу, а они уже подкрались сзади, прямо к изголовью, затем снова сверху, снова справа и, наконец, постепенно завладели всем пространством вокруг – и сверху, и сбоку, и сзади. Сомнений не оставалось, в могильном склепе, где Пиндюрину посчастливилось проснуться, он был не единственный покойник. Но это ещё полбеды, вся беда в том, что вынужденное тесное соседство с издающими звуки, шевелящимися мертвецами ему нисколько не улыбалось, поскольку своё живое состояние Алексей Михайлович справедливо считал абсолютно очевидным и неоспоримым фактом. Изобретатель живо представил себе, как вокруг собираются омерзительные полуистлевшие призраки, как приближаются медленно, но неотвратимо, как длинные ледяные костяшки пальцев тянутся к нему, издавая ужасающее щёлканье дружка о дружку. Вот они уже смыкаются вокруг шеи и заключают его ещё живого, тёплого, трепещущего, как осиновый лист, в свои смертоносные объятия с единственной целью – забрать бессмертную Пиндюринскую душу, забрать насовсем, выпив до капельки его горячую, дымящуюся кровь. Кто хоть раз самолично присутствовал при подобном действии, легко может понять внутреннее душевное состояние Алексея Михайловича. «Может, закричать? – подумал он. – Щас закричу…». Но, видимо по рассеянности, забыл как это делать – так бывает – и вместо того чтобы открыть рот, открыл глаза.

– Вот ведь хрень… – самопроизвольно произнёс рот, реагируя на то, что увидели глаза.

Уже не только маленькое грязное окошко под потолком являлось единственным источником тусклого света. Миниатюрная копеечная лампочка, изливая жёлтое гепатитное сияние, хоть и не придавала помещению красоты и изящества, но всё же несколько оживляла его, рассеивая мистические страхи и делая похожим на жилище живых людей. И хотя холодные каменные стены и сводчатый потолок даже при дополнительном освещении по прежнему усиливали сходство со склепом, но деревянные двухъярусные нары вдоль стен, старые поистёртые колючие одеяла неопределённого цвета и валики вместо подушек, сшитые из таких же одеял, а более всего нехотя сползающие с нар заспанные люди в казённых робах прозрачно намекали на несколько иную, не менее определённую ориентацию помещения. Было очевидно, что картина утреннего пробуждения, неизменно повторяющаяся изо дня в день без какого бы то ни было разнообразия на протяжении весьма длительного времени, являлась для них чем-то раз и навсегда установленным, не могущим претерпеть никаких изменений. Все их движения были абсолютно бессознательными, автоматическими, запрограммированными. Поэтому на появление нового соседа никто из них не обратил никакого внимания. Пиндюрин лежал на нижней шконке, а прямо над ним натужно скрипели, прогибались и, казалось, вот-вот проломятся доски верхнего яруса, о которые он так больно ударился при попытке подняться.

– Вот ведь хрень какая… – повторил он ещё раз. – За что ж меня так?

В это время сверху свесились огромные ноги в шерстяных вязаных носках отнюдь не первой свежести, а следом за ними спрыгнуло и всё тело. Глядя на него, Алексей Михайлович подивился прочности нар и возблагодарил Бога за то, что этой ночью остался жив и не был раздавлен эдакой глыбой, будь доски верхнего яруса чуть менее прочными.

– Ну что лежишь-то? Вставай, не санаторий, – пробасила глыба.

– Но я… – попытался подать голос Пиндюрин.

– Свинья! – не позволила закончить мысль глыба. – Колокол слышал? Всё! Подъём! И не возражать тут мне!

Внушительные габариты человека говорили о наличии оснований требовать от кого угодно чего угодно, по крайней мере, в пределах камеры, а манера вести диалог недвусмысленно указывала на имеющиеся у него все полномочия. Во всяком случае, изобретателю машины времени сразу расхотелось что-либо выяснять и спрашивать, но тут же подумалось – а ведь действительно пора уже вставать. Чего валяться-то? Он решил не выделяться из общей массы, присмотреться к обстановке – авось случай сам предоставит ему возможность всё разузнать. А пока лучше не раздражать никого лишними вопросами и возражениями. Но великого Герберта Уэллса, особенно его изобретательскую деятельность, Пиндюрин помянул сейчас про себя вовсе не всуе и отнюдь не добрым словом. Не везло ему на классиков.

Алексей Михайлович встал со шконки и вместе со всеми проследовал прочь из комнаты. Он оказался в длинном коридоре, куда выходило множество дверей. Каждая выплёвывала из себя таких же людей в чёрных казённых робах, пополняющих собой общий поток, который вяло и размеренно тёк по коридору в одном направлении. Никаких попыток выплеснуться из потока, никаких разговоров, даже отдельных слов или хотя бы приветствий – всё подчинялось единому разуму, какой-то общей для всех всесильной внешней воле. Как в муравейнике. Люди не проявляли никакого живого участия в происходящем. Никакого движения мысли, ни эмоционального всплеска, ни даже осмысленности взгляда или мимики не отражалось на их лицах. Они казались запрограммированными, раз и навсегда подвластными какому-то невидимому внешнему управлению, не дающему сбоев. Пиндюрин засомневался даже, а живые ли они. Прямо зомби. Но, чувствуя за своей спиной дыхание громилы, он поостерёгся проявлять излишний интерес к причине такого их поведения.

Наконец, чёрный людской поток влился в просторный зал, уставленный длинными столами со скамьями по обе стороны от них. На столах стояли алюминиевые кружки и полувёдерные чайники, а так же большие плоские тарелки с ржаными сухарями. Люди один за другим подходили к столам и замирали каждый у своего места. Всё происходило быстро, чётко и слаженно, без сутолоки и толкотни. «Как в армии», – подумалось изобретателю. «Какой там, в армии? Там, даже при самой строгой организации, сущий бардак по сравнению с этим», – тут же не согласился он с самим собой.

Вскоре помещение заполнилось, у каждого места за каждым столом стояло по чёрному человеку и послушно ожидало … Чего? Наверное, команды …. Но до сих пор никаких команд не звучало – всё подчинялось бессловесному механическому инстинкту. И если бы не короткая беседа с громилой, Алексей Михайлович справедливо полагал бы, что здесь вообще все немые. Но тут внезапно – Пиндюрин аж вздрогнул будто ужаленый – всё людское море, как по команде, но без всякой команды, в один голос, слаженно, словно хор государственного ансамбля песни и пляски затянул «Отче наш». И хотя изобретатель никогда не бывал в церкви, никогда не слышал и уж тем более не принимал участия в исполнении этой молитвы, он тут же подхватил общее пение и влился в слаженный хор. Как? Почему? Какая сила заставила, подтолкнула его? Он не знал. Во всяком случае, на сей раз уж точно не присутствие громилы включило его намертво в общий процесс.

Когда молитва закончилась, все сели, опять же без какой бы то ни было команды, и принялись пить горячий, обжигающий чай с сухарями. Тут Пиндюрин решил рассмотреть повнимательнее лица сидящих напротив, полагая, что во время еды так или иначе должны проявиться хоть какие-то человеческие эмоции. Ведь именно за столом люди раскрываются, следуя каким-то своим индивидуальным реакциям, личностным вкусовым ощущениям от пищи. Кто-то голоден и жаден, кто-то, напротив, сыт и медлителен, одному недостаточно сладко, другому слишком приторно, для кого-то чай обжигающе горяч, для кого-то – помои. И все эти разнообразные тонкости восприятия неизбежно проявляются, должны прорисовываться мимикой лица, еле уловимыми вздохами, причмокиванием или кряхтением. Да мало ли, кто как себя ведёт за столом. Не даром же люди издревле, чтобы угадать характер человека, сажали его за стол, и …. Но кроме бесстрастных, абсолютно безжизненных, даже тупых физиономий он ничего перед собой не увидел. Легче было бы определить характер автомобиля во время заправки его бензином, чем разглядеть хоть какие-то эмоции в лицах этих живых трупов. От досады Алексей Михайлович чуть было даже не выпустил на волю томящийся на языке матерок, но буквально за секунду до эдакой вольности каким-то шестым чувством или пятой точкой уловил, что сейчас все встанут и снова затянут «Отче наш». Так и произошло, и Пиндюрин почти что не опоздал. Разве только чуть-чуть, на какую-то долю секунды.