Изменить стиль страницы

Краем глаза я видела в зеркале, словно воплощение моей бесплотной юности, свою тощую долговязую фигуру и рядом прекрасную, точеную руку Ангустиас, судорожно впившуюся в спинку стула. Белую руку с крупной и мягкой ладонью. Чувственную руку моей тети, сейчас бесстыдно кричащую судорогой пальцев громче, чем ее голос.

Я была взволнована и даже напугана; к тому же безумие Ангустиас грозило захватить, увлечь и меня.

Она замолчала, только дрожала и плакала. Ангустиас редко плакала искренне. Слезы очень портили ее, но сейчас, когда она вся сотрясалась от рыданий, ее плач не внушал мне отвращения, даже доставлял некоторое удовольствие, подобное тому чувству облегчения, которое испытываешь, когда разражается гроза.

— Андрея, — мягко заговорила она наконец. — Андрея… Я должна поговорить с тобою совсем о другом. — Она вытерла глаза и стала считать. — Впредь тебе придется самой получать пенсию. Ты сама будешь отдавать бабушке за свое питание столько, сколько сочтешь нужным. Сама будешь так распределять деньги, чтобы тебе хватило их на покупку самых необходимых вещей… Нечего и говорить — тебе придется тратить на себя минимальную сумму. В тот день, когда я перестану отдавать в дом свое жалованье, здесь разразится катастрофа. Твоя бабушка всегда больше любила своих сыновей, теперь она хлебнет с ними горя. — (Тут мне показалось, что Ангустиас этому рада). — В этом доме женщины лучше умели хранить честь. — Она вздохнула. — И еще — если бы сюда не пролезла Глория!

Глория, эта подколодная змея, спала, свернувшись клубком, до полудня; измученная, она стонала во сне. После обеда она показала мне синяки — прошлой ночью Хуан избил ее, — они уже начинали темнеть!

IX

Словно воронье на ветках дерева вокруг повешенного, сидели в эти дни в комнате у Ангустиас ее подруги, все в черном. Ангустиас — только она одна в семье! — отчаянно силилась сохранять хоть какие-то связи с людьми. Подруги эти еще вальсировали здесь когда-то под бабушкин рояль. Годы и превратности жизни отдалили их от дома на улице Арибау; теперь, узнав о чистой и прекрасной смерти Ангустиас, они вновь слетелись сюда. Они съехались из разных концов Барселоны; возраст придал их фигурам ту странную несоразмерность, какая бывает у подростков. Мало кто сохранился: одни распухли, другие высохли, и черты лица оказывались то слишком крупными, то слишком мелкими, как будто были фальшивые. Я забавлялась, разглядывая их. Те, что уже поседели, отличались от подруг более благообразным видом.

Поминали старые времена.

— А твой отец! Такой представительный, с пышной бородой…

— А твои сестры! Какие они были резвушки! Боже мой, боже мой, как все изменилось у тебя в доме.

— Как изменились времена…

— Да, времена…

(Они опасливо переглядывались).

— Помнишь, Ангустиас, зеленое платье, в котором ты была на своем дне рождения? Тебе тогда исполнилось двадцать. Нас много собралось; все девушки были такие хорошенькие… А этот твой поклонник, Херонимо Санц? Помнишь, ты еще была без ума от него — что с ним сталось?

Кто-то ногой толкает болтушку, она испуганно замолкает. Несколько мгновений длится томительное молчание, патом, все разом начинают говорить.

(Они и в самом деле похожи на темных, усталых, состарившихся птиц, которые долго-долго летали в слишком тесном клочке неба).

— Не понимаю я, — говорила Глория, — почему Ангустиас не уехала с доном Херонимо? Не понимаю, зачем ей понадобилось постричься в монахини, если она не создана для молитвы?

Глория валялась на постели — здесь же ползал и ребенок — и силилась думать, кто знает, быть может, впервые в жизни.

— Почему ты считаешь, что Ангустиас не создана для молитвы? — спросила я с изумлением. — Ты же знаешь, как она любит ходить в церковь.

— Да я просто сравниваю ее с твоей бабушкой — вот уж чья молитва доходчива до бога! — и вижу разницу… Мама вся преображается, словно слышит небесную музыку. По ночам она разговаривает с богом и пресвятой девой. Она говорит, что господь благословляет все страдания, а потому и на мне его благословение, хоть я и не молюсь ему столько, сколько мне надо было бы… А какая она добрая! Из дому не выходит, а все безумства, творящиеся в мире, понимает и прощает. Господь не наградил Ангустиас даром понимать других людей, и, когда она молится в церкви, она не слышит небесных звуков. Она глядит по сторонам, высматривает, не вошел ли кто в храм с голыми руками или без чулок. Уверена, что до молитвы ей так же мало дела, как и мне, а я ведь не создана для молитвы. Но только, по правде сказать, до чего же хорошо, что она уезжает! Прошлой ночью Хуан поколотил меня из-за нее. Только из-за нее, ни с того ни с сего.

— Куда ты шла, Глория?

— А, девочка, ничего худого не было. Просто шла к сестре. Ты не веришь, знаю, но я шла к сестре, могу тебе поклясться. Хуан не разрешает мне ходить и днем стережет меня. Да не гляди ты на меня так, не гляди, Андрея, а то ты меня смешишь, такое лицо у тебя стало…

— А! Я рад, что Ангустиас уезжает, — сказал Роман, — потому что сейчас она, как живой обломок прошлого, который мешает и мне, и всему естественному ходу вещей в нашей семье. Она всем нам надоедает, непрестанно напоминая, что мы не столь умны, не столь совершенны, не столь стойки, как она, что мы течем по жизни как вода, сами не зная куда и зачем, стремимся к чему-то необычайному, неведомому… Нет, я рад, что она уезжает, Когда она уедет, я даже ее полюблю. Ты понимаешь меня, Андрея? Я буду вспоминать, как о чем-то трогательном, о ее безобразной фетровой шляпе, о пере, которое так воинственно торчало до последней минуты. Оно торчало как знамя, чтобы все знали, что еще бьется сердце старого отчего дома, который у нас когда-то был и который мы, ее братья и сестры, утратили… — И он улыбнулся, будто нас связывала общая тайна. — И в то же время мне жалко, что она уезжает: ведь теперь я уже не буду читать ни ее любовных писем, ни ее дневника… Что за сентиментальные письма! Что за мазохистский дневник! Как они питали мою склонность к жестокости!

Роман облизнул красные губы.

Вероятно, только Хуан и я не имели собственного мнения о развертывающихся событиях. Я была слишком потрясена; ведь единственное, к чему я стремилась, — это чтобы мне не мешали спокойно жить. Сейчас, казалось, наступал миг, когда я могла достичь своей цели, к тому же еще без малейшего усилия. Я помнила глухую борьбу, которую вела два года подряд со своей двоюродной сестрой Исабелью, чтобы мне наконец разрешили учиться в университете. В Барселону я приехала окрыленная моим первым успехом. Но тотчас же встретилась с другими глазами, которые следили за мной, и я привыкла к игре — привыкла прятаться, противиться… Теперь, совсем неожиданно, у меня не будет врагов.

В эти дни я была тише воды, ниже травы. Я бы руки Ангустиас целовала, если бы она захотела. Порой казалось, что безумная радость разорвет мне грудь. О других я не думала, об Ангустиас не думала, думала только о себе.

Меня удивило, что дон Херонимо не принимал участия в этом нескончаемом изъявлении дружеских чувств. То была женская демонстрация, правда, изредка дам сопровождал чей-нибудь пузатый супруг.

— Будто покойник в доме, верно? — крикнула как-то раз из кухни Антония.

Всем нам приходила в голову мысли о смерти.

Глория сказала мне, что дон Херонимо и Ангустиас видятся каждое утро в церкви, уж она это наверняка знает. Вся любовная история Ангустиас развивалась, как романтическая повесть прошлого века.

Помню, в день отъезда Ангустиас мы все поднялись на рассвете и собрались вместе. Мы слонялись по дому, нервничали и натыкались друг на друга. Хуан так и сыпал ругательствами по любому поводу. В последнюю минуту мы решили, что поедем на вокзал, все, кроме, конечно, Романа. Только он один не показывался весь день. Потом он рассказывал мне, что почти все утро провел в церкви: он следил за Ангустиас, смотрел, как она исповедовалась. Я представила себе, как Роман, навострив уши, пытался услышать эту длинную исповедь, завидуя старому священнику, который бесстрастно отпускал грехи моей тетке.