младенцами до двадцати пяти лет, трясутся над нами, ничего нам не доверяют. Получается нелепое положение.

— Да, я это тоже заметила, — сказала Варя. — На меня, правда, это не распространялось никогда. Мамы,

ты знаешь, не стало очень рано, и мне пришлось самой хозяйствовать в доме. Но многие, кого я знаю по

институту, действительно были, а некоторые находятся и посейчас в таком положении, о котором ты говоришь:

великовозрастные деточки. Ну, есть-то мы будем или нет?

Они пошли по направлению к гостинице.

Возле гостиницы стоял небольшой синий автомобильчик, помятый, поцарапанный, старенький; на

ступенях крыльца, вытирая руки комком тряпок, сидел человек без пиджака, в мятой шляпе, в измазанных

машинным маслом брюках, в рубашке, которую тоже трогали масляными руками.

— Здравствуйте! — сказал он весело, когда Варя и Оля подошли, и встал с крыльца. — Мы с вами

соседи. Я видел, как вы вчера выгружались из мотоциклетки. — Он представился по всей форме, назвал свою

фамилию, имя и отчество, только руки не подал, по причине вполне понятной.

— Вы художник? — спросила Оля, услыхав знакомое имя.

— Да, художник, — сказал он. — Вот приехал сюда своим ходом из Ленинграда. Я же еще и шофер.

На вид ему было лет тридцать с чем-то, но Оля совсем недавно читала о нем в отрывном календаре и

запомнила год его рождения, — художнику было около сорока.

Разговорились. Художник сказал, что и он еще не завтракал: возится все утро с машиной, которая не

любит дождливой погоды, в ней что-то от дождя размокает. Он, однако, без всяких затруднений завел свой

автомобиль, который называл не иначе как драндулет, и сказал, что если девушки не против, то он довезет их до

ресторанчика, есть тут такой немудрящий, и составит им компанию. Но только он просит пять минут на

переодевание и мытье. Варя и Оля сказали, что они не только не против, но очень рады компании и что они

тогда тоже переоденутся.

В ресторане возле Летнего сада — художник сказал, что в этом здании до революции была женская

гимназия и в ней училась его сестра, — народу оказалось мало. Втроем сели возле окна, смотрели в сад,

художник рассказывал о себе, потому что в этот день он не мог ни о чем ином рассказывать: он тоже только

вчера приехал в Новгород, где родился и рос до четырнадцати лет и где не бывал с тысяча девятьсот тридцать

пятого года. Но и в тридцать-то пятом году приезжал всего на два дня повидаться со своим другом детства,

которого он называл Славкой.

После завтрака, оставив машину на улице, вошли в Летний сад. Художник все время охал, ахал и

огорчался. Он ходил с тем выражением в глазах, которое писатели называют блуждающим взором, он узнавал

знакомые места и огорчался тем, как они ужасно изменились для него, как мало в них осталось того, что было

так дорого ему в детстве. Он показал горку в Летнем саду, поросшую кустами боярышника, заглохшую

тропинку, которая шла у подножия горки к крепостному рву.

— Там был мостик через ров, тропинка вела к мостику, — оказал художник тихо. — Теперь мостика нет

и тропинка заросла травой. Совсем так, как бывает в грустных народных сказках.

Он рассказывал о девочке, с которой они каждый день ходили вдвоем через этот мостик в школу и из

школы, в свой четвертый класс. Они еще ходили с ней и на изокружок, рисовали что-то клеевыми красками, что

— уже и не вспомнишь, ведь рисование и ему и ей было нужно лишь для того, чтобы еще раз в тот день, уже в

вечерней темноте, пройти по этой тропинке и через этот мостик вместе, вдвоем. У девочки были светлые,

золотистые волосы, легкий быстрый шаг и очень блестящие глаза, они блестели даже в темноте. Ее звали

Симочка.

При упоминании этого имени Варя ощутила в душе беспокойство. Это имя Оля всегда упорно связывала

с Павлом Петровичем, так упорно, что Олина неприязнь к женщине в черных кружевах перешла и к Варе. Варя

понимала, что та женщина во много раз сильнее ее, красивей, наверно и умнее, и, конечно, интересней для

Павла Петровича, и ей было от этого больно. Она подумала о том, что никогда не ходила с Павлом Петровичем

ни по каким тропинкам, ни через какие мостики, не рисовала с ним в изокружке клеевыми красками, не

собирала ягоды боярышника, но пройдет двадцать пять лет, пусть даже пятьдесят, до самого конца ее жизни она

так же будет помнить Павла Петровича, как помнит художник свою золотоволосую девочку, так же будет

говорить о нем, и так же ей будет больно и грустно при воспоминании, как больно и грустно сейчас художнику.

Она вздохнула и слышала, как одновременно вздохнул и художник. Он вел Варю и Олю по улицам, он

указывал на дома или остатки домов, в которых жили когда-то его приятели или школьные товарищи. Тут вот

жил Алик, сын колбасника, который пользовался покровительством всего класса лишь только потому, что на

весь класс ежедневно приносил бутерброды с колбасой. Родители Алика радовались его аппетиту. Там жил

мальчик Андрей, очень злой и нелюдимый, в любые морозы он ходил с голыми коленками. Там жил Соболенок,

которого во время больших перемен мальчишки любили запихивать в мусорный ящик из фанеры. Ящик

обвязывали веревками, и Соболенка к середине урока находили и выпускали из ящика уборщицы. Художник

называл имена любимых учителей: Герман Васильевич — химик, Ольга Николаевна — по русскому языку,

Екатерина Родионовна — по арифметике. Он всех их помнил. И его сильно расстроило, что на месте школы, в

которой он учился, школы имени Октябрьской революции, сокращенно ШОР, стояло совсем другое здание,

показавшееся ему ненужным тут и некрасивым.

— А с девочкой Симочкой мы расстались потому, — сказал он, — что я выстрелил на школьной лестнице

из ключа. Была тогда такая мода — стрелять из ключей. Ручкой двери в стене на лестнице давным-давно

пробили штукатурку. Но директор школы, который появился при моем выстреле, сказал, что это я отбил

штукатурку, и меня исключили из школы. После такого оскорбления, такой несправедливости и такого стыда я

уехал из Новгорода в Ленинград, там в институте учился мой брат, и на первых порах мы жили вместе. Куда

подевалась Симочка — не знаю.

“Неужели и я буду так рассказывать, — думала Варя. — Вот, мол, появилась женщина в черных

кружевах, я не выдержала такой несправедливости, такого горя и уехала… уехала неведомо куда. А куда

подевался Павел Петрович Колосов — не знаю”.

Нет, этого не будет, не будет! Не будет такого дня, чтобы она, Варя, не знала, где Павел Петрович. Не

будет!

Художник вел Варю и Олю так, что они вновь вдруг оказались возле больницы. Оля рассказала о

Варином отце.

— Слушайте! — сказал художник. — Время операции уже давно прошло, надо же узнать, как дела.

Пойдемте!

— Нас не пустят, — сказала Варя.

— Пустят! — решительно заявил он.

Их почему-то пустили, и снова к заведующему хирургическим отделением.

— Считаю, что операция прошла очень хорошо, — оказал он. — Не волнуйтесь. Больной спит. Хотите,

оставьте ему записочку. А завтра я вас, пожалуй, одну… — кто из вас дочка? — пущу в палату.

Варя быстренько написала на листках блокнота, которые дал ей художник, коротенькое взволнованное

письмецо.

Потом они снова бродили по городу, художник не мог сидеть на месте, ноги сами несли его по улицам, по

которым он бегал когда-то босиком или в детских сандалийках. Они вышли на одну из окраинных улиц за

Федоровским ручьем. Здесь взгляд художника снова стал блуждающим, художник ускорил шаги, он не отвечал

на вопросы, шел и шел мимо деревянных маленьких домиков и остановился перед старой развалиной. Можно

было понять, что это был некогда кирпичный домик с тремя окнами по фасаду; теперь этот кирпичный короб