он спит, никого не беспокоит. Что бы бороться против его пьянства, так нет, наоборот, чуть он очнется,

протрезвеет, она снова в графинчик ему наливает. Странная семейка. Вот и сына так воспитали. Двуличный

оказался. С нами он вежливый, льстивый, образцовый зять. А Люсенька от него в слезах ходит”.

Оля давно не виделась с Люсей и теперь увидела ее, несчастную, с большим животом, с лицом в желтых

пятнах. Была такая розовая, хорошенькая, стала такая зеленая, некрасивая.

— Бедная ты моя! — сказала Оля, оставшись с ней наедине. — Что бы для тебя такое сделать? Чем тебе

помочь?

— Я вовсе не бедная, — ответила Люся с улыбкой. — Откуда ты взяла, что мне надо помогать?

— Но ведь Георгий… он тебя мучает.

— Просто чепуха какая-то! — сказала Люся краснея. — Никто меня не мучает. Совершеннейшая ересь!

Это мамины выдумки. Я очень люблю Георгия, он очень хороший. Его мои родители не любят. Но не им же с

Георгием жить, и их любовь или нелюбовь тут особого значения не имеет.

В самом ли деле Люся верила в своего Георгия, или притворялась, что верит, но говорила она о нем так,

будто для нее нет на свете человека дороже и любимее, чем он. Оля не решилась передать ей его разговоры о

том, что он загубил свою жизнь, женившись ка Люсе, что ему нужна другая женщина, что он намерен покинуть

Люсю, чтобы развязать себе руки, уйти из аспирантуры, стать преподавателем в техникуме й зажить свободной

содержательной жизнью человека творческого, а не мужа мещанки.

Оля ушла, снова и снова не умея разобраться в узле тяжких жизненных противоречий. Ну почему у

людей так устроено? Почему они не могут жить счастливо? Что им мешает, почему непременно должны быть

препятствия к счастью? А тут еще Варя задела свежую рану, напомнив о Викторе Журавлеве.

Оля не умела, как Варя, переживать свои огорчения, сомнения, неприятности в одиночестве. Оле

непременно нужен был собеседник, советчик, человек, который бы понял ее, помог ей. Ну кто у нее есть такой?

Отец? Он целиком ушел в институтские дела; к тому же вокруг него, как противная, надоедливая муха, жужжит

отвратительная Серафима Антоновна. Его никогда не дождешься домой. Дядя Вася? Дядя Вася тоже вечно

занят. Пойди найди его. Варя? На Варю Оля рассердилась. Действительно, что это за глупые намеки: “своего

Виктора”! Оля вспомнила про Федора Ивановича Макарова, поколебалась не более полминуты и побежала к

телефону. Дома его не оказалось, кто-то — наверно, сын-школьник — сказал, что он еще в райкоме. Оля

позвонила в райком.

— Федор Иванович, извините, пожалуйста, — быстро заговорила она, когда он ответил. — Пожалуйста,

извините. Но мне бы очень надо с вами поговорить. Мне посоветоваться надо, Федор Иванович. О чем? Ну как

же я это по телефону? Вы все шутите. Вовсе не по вопросу женихов. Ладно, я сейчас же приеду, сейчас же. Если

удачно попаду на автобус, то минут через двадцать буду у вас.

Варя не успела спросить, куда она собралась, — Оли уже не было дома.

Через полчаса дежурный милиционер в вестибюле Первомайского райкома партии проверял ее

комсомольский билет. “Колосова? — он заглянул в бумажку на столике с телефоном и сказал: — Второй этаж,

направо, комната шесть”.

Федор Иванович был в кабинете один.

— Тихо как у вас везде, — сказала Оля, когда он усадил ее напротив себя в кресло.

— Да, по вечерам тихо, не подумаешь даже, какое тут кипение днем. Днем все вертится, вертится, не

успеешь кончить с одним, уж другое подоспело, третье…

Оля шла к Федору Ивановичу со множеством вопросов, сомнений, всяческих неразрешимых проблем. Но

вот, оказавшись с Федором Ивановичем лицом к лицу, она вдруг почувствовала растерянность, не знала, что и

сказать: так ли уж все это существенно, так ли значительно, чтобы чуть ли не ночью врываться в кабинет к

секретарю райкома?

Несколько минут шел совершенно незначительный разговор; Федор Иванович спрашивал, как идут у нее

учебные дела, как поживает Павел Петрович, нет ли известий от Кости с границы. Оля в свою очередь спросила

о здоровье Алевтины Иосифовны. И, увидав, что ей уже ничего не остается — или начинать важнейший для нее

разговор, или попрощаться и уйти, — она с отчаянием воскликнула:

— Федор Иванович! Почему все так получается? Вы же старый коммунист, вы многое видели, много

знаете! Почему, почему все так в жизни? — Она торопливо стала рассказывать о Тамаре Савушкиной, о Люсе с

Георгием, о каких-то, по ее мнению, хитрых действиях Шуваловой вокруг ее отца. — Почему люди не могут

жить счастливо, что им мешает? — воскликнула она. — Я замучилась с этими вопросами. Где же учиться тому,

как решать их, как разбираться в них?

Макаров слушал и думал: “А где учился он тому, как решать вопросы жизни? Кто учил его этому? Не

сама ли жизнь, в которой он тоже совершил немало, да, немало всяких и всяческих ошибок?”

— Оленька, — сказал он. — Потому так труден путь к счастью и потому у людей так много помех на

пути к нему, что всего лишь треть века отделяет нас от того времени, когда и в нашей стране господствовал

страшный принцип: человек человеку волк. Только треть века! А принцип жил долгие века, въедался в

сознание, в кровь и плоть людей… Если ты думаешь, что я говорю тебе слова из газетных передовиц и

прописные истины…

— Что вы, Федор Иванович, вовсе я так не думаю! Я вас понимаю, вы хотите сказать о пережитках

капитализма в сознании людей. Но, Федор Иванович, мы-то, молодые, мы не жили при капитализме, откуда у

нас пережитки?

— От нас, от ваших родителей, — спокойно ответил Макаров. — Думаю, что дальше, Оленька, пойдет

так: чем у отцов останется меньше пережитков, тем меньше их будет и у детей, а чем меньше будет у детей, тем

меньше в свою очередь у внуков, у правнуков…

— А пока что же?

— А пока?.. Пока… Мы с тобой, я коммунист, ты комсомолка, всеми своими силами должны пока

бороться против этих пережитков. Это, знаешь, в общем-то и есть то, для чего мы с тобой вступали — я в

партию, ты в комсомол. Понимаешь?

— Я это понимаю, Федор Иванович, — сказала Оля, прижимая руки к груди. — Но что же вот делать с

ними, с Георгием и Люсей Липатовыми? Так оставить… ждать…

Макаров задумался, глядя в темное окно.

— Надо все-таки подождать, — ответил он. — Видишь ли, Оленька, когда люди рано женятся, то первое

время их союз держится… ну как бы тебе сказать?.. на новизне, что ли, на остроте чувств и ощущений. В этот

момент нет того, что называют разницей в характерах, которыми потом “не сошлись”. И вот, Оленька, если в эту

пору чувствований не начнет складываться меж людьми дружба — дело пропало. Характерами они вскорости

не сойдутся. Нужна дружба, дружба такая, чтобы люди не могли потом друг без друга. Тогда брак получится

прочный, за него можно не опасаться. А у твоих Липатовых дружбы еще не получилось. Но спешить куда же?

Подождите — может, еще получится.

— Не знаю, Федор Иванович, не знаю, худо они живут, — сказала Оля в раздумье.

— А все-таки подождите, не мешайте им. Если он, молодец этот, легкомысленно ведет себя в отношении

других девушек, тут вы по комсомольской линии можете прикрикнуть на него и должны прикрикнуть. А там…

внутрисемейное… подождите, говорю, полгода, годик. Если и тогда ничего не получится — пусть разойдутся,

не мучают друг друга. Как ты считаешь?

— Разойдутся?.. — снова задумалась Оля. Ей почему-то стало очень жаль и Люсю и Георгия. Она

вспомнила, как дружно они сидели, бывало, на лекциях, как танцевали на студенческих вечерах, как всюду

бывали вдвоем и вдвоем. Вспомнила их свадьбу, пирушку, вылетевшую в потолок пробку от шампанского. Тогда

и вино все вылетело на абажур, совсем немного в бутылке осталось. Люся и Георгий сидели глупые, смешные,