Изменить стиль страницы

Фашисты чинили расправу за невыполнение «контингента» и за убитого в слободе полицая. Нагрянуть бы, перевешать, перестрелять, вырезать бы всех до единого!

Я вошел в лес и тотчас закричал перепелом. С высокого дерева немедленно откликнулась иволга. Я подошел к дереву в то мгновение, когда с нижней ветки спрыгнул Иволга — Арутянов.

— Ва! — сказал он. От этого «ва!» он никак не мог избавиться, хотя очень болезненно переживал наши насмешки. — Ва! А мы уж думали, что ты пропал! Какой черт принес их сегодня днем? Что случилось в Позавербной?

Я рассказал.

— А что это за старуха шла с тобой? И почему ты был в плаще?

Я рассказал и об этом.

Арутянов покачал головой.

— И хорошо это, и худо. Хорошо, что ты спасся. Худо, что старуха будет знать о нас, здесь, в лесу. Не наведет?

— Думаю, нет. Я сказал, что я издалека, не из этого леса.

Арутянов еще раз опасливо покачал головой.

— Тут из-за тебя такой поднялся переполох. Кобец два раза присылал Пономаренко узнать. И сам один раз наведался. Ступай скорее.

Арутянов опять полез на дерево, а я углубился в лесную чащу.

Лес жил чудной летней жизнью. Солнце, пробиваясь сквозь вершины, пронизывало листву и мириадами блестящих зайчиков, золотой, переливчатой чешуей стлалось к моим ногам. Там, за лесом, в поле, стояла жара, а здесь, в тени густых дубов, было сыро и не душно. От пряного аромата прелого прошлогоднего листа, дубовой коры, папоротника, земли, от тысячи иных неведомых, таинственных лесных ароматов дух занимался в груди. Тишина стояла немая, лишь изредка там и тут, будто нехотя, лениво подавала голос в ветвях какая-то птица.

Я шел сперва на запад, затем на юг, а тогда повернул на восток и снова на запад, петляя между деревьями: мы не ходили в одном направлении, чтобы не протоптать тропинки к нашему лагерю. По прямой я дошел бы в полчаса, петлять приходилось не меньше часа. Но я полюбил лес и никогда не жаловался, что приходится тратить столько времени на лесные переходы.

Наконец пошли знакомые места, — купа берез на поляне, поваленный дуплистый дуб, родник, к которому мы ходили за водой, — и в орешнике за лощинкой наша землянка.

Около землянки сидели Кобец и Инженер. Завидев меня, они вскочили и чуть не бегом пустились мне навстречу.

— Что случилось? — издали закричал Инженер. — Почему горит Позавербная? Какие новости?

Я подошел к ним, и Кобец тотчас потянул носом.

— Ты пил водку?

— Пил, — признался я. — Целых два раза. Второй раз настойку на сирени от малярии.

— Ну, ну! — сурово сказал Кобец, — шутить после будешь. Докладывай.

Мы влезли в землянку, и я не сдержал возгласа удивления: в уголке на куче сухих листьев, которая служила нам ложем, укрывшись бушлатом, спал Матвейчук. Вот уже неделя, как Матвейчук ушел на два-три дня в Харьков за условленной явкой и пропал. Мы жили в трепете, опасаясь, что поддались на провокацию и что Матвейчук погиб.

— Матвейчук вернулся?

— Вернулся благополучно, — сказал Кобец, — и с хорошими результатами. Ты его не буди — пусть поспит. А тебе завтра в город.

Мне завтра в город!

Сердце у меня замерло. Меня так тянуло в город, в родной город, из которого я ушел год назад и в котором этот год хозяйничали гитлеровцы.

— Ну? — поторопил меня Кобец. — Докладывай!

Мне хотелось поскорее услышать про Харьков, узнать, с чем вернулся Матвейчук, с какой целью должен я идти завтра — уже завтра! — в город, но прежде всего я должен был доложить. И я начал рассказывать, подробно и не торопясь, обо всем, что со мною случилось, чему я был свидетелем и о чем узнал от Марины, Василины и Лопушенок.

Инженер живо реагировал на мой рассказ, ему хотелось перебить меня, задать мне вопрос, но он сдерживался и не прерывал меня, пока Кобец не дослушает до конца отчет разведчика, никто из нас не решался вмешиваться, и не потому, что Кобец был командиром, а потому, что характер его не располагал к панибратству. Кобец был неговорлив, сосредоточен и спокоен. Если командира диверсионной группы обычно представляют как фигуру таинственную, окруженную романтическим ореолом, то Кобец совершенно опрокидывал это представление. Он был фигурой неяркой и совсем обыкновенной. В мирное время существовал такой своеобразный тип людей: занимая вовсе не военный, сугубо штатский пост, они никогда не надевали гражданского платья и ходили только в униформе военного образца. Кобца немыслимо было представить себе в пиджаке с галстуком и в ботинках. Казалось, он родился в сапогах и гимнастерке. Таков он был и в обращении: ровный голос, краткая речь, в тоне всегда слышится либо вопрос, либо приказ. Принимая рапорт, Кобец никогда не переспрашивал и решение принимал сразу, не ожидая конца рапорта.

— Итальянцы не облегчат нашей задачи: на транспорте остается исключительно немецкий караул.

— Хорошая девушка, — сказал Кобец о Василине. — Незаметно вовлечем ее в нашу связь. Завтра же скажу Панкратову.

Призыв «Гали» не произвел на Кобца никакого впечатления.

— Обойдемся и без пропаганды, — сказал он, — об этом много пишут с Большой земли, да и местное подполье работает.

Но мое вынужденное знакомство с Лопушенками ему не понравилось.

— Может, твой Никанор Герасимович и бросит шуруп в молотилку или сожжет скирду в «хозяйстве немецкой армии», только лучше бы он не рыл нам яму в тридцать втором году! Встречи с ним пока запрещаю. Через Варвару, Марину и Вариводу Панкратов разузнает, что за кладовщик был из него в колхозе имени Ильича и какой он теперь кладовщик в немецком хозяйстве.

Кобец не стал пускаться в рассуждения по этому поводу и заговорил про другое — про мечты Лопушенко о партизанах.

— Твой Герасимович не один, — сказал Кобец. — Народ ждет не дождется партизанских отрядов. Выйди завтра и кликни клич — полдеревни пойдет за нами, дай только оружие. Я буду радировать в штаб о партизанских настроениях деревни.

Я почувствовал на губах Кобца мечтательную улыбку. Кобец был партизан душой. В восемнадцатом году он партизанил на Правобережье. Теперь он хотел бы повести в жестокий бой партизанский отряд, а приходилось тонуть в скучных, требовавших точного расчета делах конспиративного подполья.

Мы сидели на пороге нашей землянки. Солнце село, на лес спустились сумерки, на поляне застрекотали цикады, небо побледнело, и уже показались звезды. Дубы вокруг землянки словно сошлись теснее, словно стали толще, и лес кругом нас поднимался сплошною темной стеной. Где-то за лощинкой захохотал пугач, — настоящий пугач, а не наш Василий Кириллович Карабаенко. Ночь наступила внезапно — лица Кобца и Инженера выступили из темноты бледными пятнами. Я не совсем еще свыкся с лесной жизнью, и в минуты, когда вечер в лесу переходил в темную ночь, мне всегда становилось как-то тревожно и грустно.

— Завидую вам, — вполголоса сказал Инженер. — Завтра вы будете в городе. У меня там жена и трое детей. Когда я уезжал осенью, жена была больна. Если б узнать, что с ними?

Инженер сидел рядом, в двух шагах от меня, но голос его долетал как будто издалека, словно пробивался сквозь легкую и мягкую завесу. Так слышится тихая речь в лесу в теплую, сырую летнюю ночь. Инженер хотел еще что-то сказать, но вдруг оборвал на полуслове и умолк. У Кобца тоже остались в Харькове жена и двое детей. Стороной мы узнали, что весною эсэсовцы расстреляли их в лесопарке…

Кобец молчал. Цикады в лощинке стрекотали не умолкая. Больше не было звуков в спящем лесу. Я уходил в Харьков, но не мог помочь Инженеру — разве только случайно, — нам строго-настрого было запрещено расспрашивать и разузнавать о судьбе семей членов группы: на этом легко демаскироваться и провалиться.

Кобец с тяжелым вздохом сказал:

— Партизанское движение сейчас только рождается. Оно будет совсем не таким, как в восемнадцатом году. Его надо сделать не таким, — прибавил он, помолчав.

— Каким же должно быть теперь партизанское движение? — спросил Инженер: он рад был не молчать, заговорить о чем-нибудь другом. Он сунул в рот цигарку и достал кремень.