Отец проводил меня до трамвая. Я видела, как он шел обратно, заложив руки за спину; мне показалось, что он еще больше сгорбился и слишком медленно переставляет ноги. У меня кольнуло в сердце. Сидя в трамвае, я глядела на все удалявшийся Гарлем и на луга, освещенные ярким полуденным солнцем. Пассажиры обсуждали запрет посещать береговую зону. Кто-то из моих соседей процитировал слова Шахта: «Это может продлиться еще четыре часа, либо четыре дня, либо четыре недели, но, конечно, не больше четырех месяцев…» Все рассмеялись, а я не могла смеяться. Может быть даже, меня сочли за сторонницу немцев, за фашистку. Но мне было все равно. На одной из остановок сели фабричные девушки и заполнили вагон до отказа. Они показались мне дерзкими и забавными. Они бесцеремонно оттеснили людей с площадки в вагон, дурачились и шутили с кондуктором; одна напялила на себя его фуражку. Веселые девушки отвлекли меня от моих мыслей. По дороге в Гарлем маршировал отряд немцев в полном военном снаряжении; они были с непокрытыми головами, потные, серые от пыли. Фабричные девушки, низко перегнувшись через перила площадок, громко запели:
Я начала нервно смеяться, и люди, сидевшие рядом со мной, глядели на меня удивленно и с укоризной. Господин, ссылавшийся на Шахта, отвернулся от меня. Какой вид был у немцев, я уже не могла разглядеть. Кондуктор ушел в другой конец вагона.
Дома, в нашем общежитии в мезонине, Луиза что-то стряпала в отгороженной «кухне». Таня еще не вернулась. Я глядела на темную головку Луизы и ее круглые, полные плечи. Она пела. Ее пение раздражало меня: она признавала только классику. Увидев меня, она крикнула, что кто-то клятвенно заверил ее, будто скоро все кончится. Подготавливается вторжение. К концу июня у нас не останется абсолютно ни одного немца.
Я спросила;
— Ради бога, откуда он это взял?
— Право, не знаю даже; многие так говорят.
— А ты знаешь, Лу, — сказала я, — что нет ничего вреднее для нас, чем гаданье на кофейной гуще и предсказания всяких там лжепророков, и нет ничего опаснее для нашего морального состояния, чем наивный оптимизм?
Она рассмеялась и сказала:
— Ах, вот оно что… Ты слишком сгущаешь краски, Ханна. Предоставь людям свободу мечтать о будущем. Им нужна соломинка, за которую можно было бы ухватиться.
— Вот-вот! — ответила я. — Ухватиться за соломинку! Нет, люди должны иметь надежную опору!
Я швырнула свою сумочку на диван. Я по-настоящему рассердилась. Луиза поверх перегородки бросила на меня удивленный взгляд. Но тут у нее что-то вдруг зашипело, и Луиза быстро повернулась к газовой плитке.
Желтая звезда
Два дня спустя фашисты допустили новую гнусную выходку. В течение целого дня я не покидала комнаты — я решила наконец всерьез взяться за подготовку к зачетам. Луиза и Таня звенели чайными чашками (всю жизнь удивляюсь, сколько чаю пьют женщины, когда собираются вместе); я раскрыла газету и, пропустив коммюнике немецкого вермахта, увидела сообщение, обведенное рамкой. Прочла его. И вдруг почувствовала такой стыд и омерзение, что вся кровь бросилась мне в голову и потом снова отхлынула к сердцу. Я взглянула на Таню. Она высокая, держится прямо, необыкновенно стройна — точно гречанка; у нее длинноватый нос, тонкие губы; очень большие бархатные глаза — самое красивое в ее лице; шелковистые, слегка вьющиеся темные волосы она закалывает на шее в узел, как у греческих статуй. В ее внешности есть что-то экзотическое, свойственное южанкам, она мало похожа на еврейку; а может быть, я настолько к ней привыкла, что уже не замечаю. Я медленно поднялась с места, не зная, следует ли сообщить ей новость… Конечно, я должна это сделать. С газетой в руке я подошла к Тане. Она улыбнулась мне так надменно и такой у нее был неприступный вид, что я остановилась.
— Я знаю, что ты хочешь сказать, — заявила она. — Я слышала об этом в городе еще утром.
В голосе ее звучал гордый протест. Луиза подняла голову, заметила что-то неладное и, подойдя к нам, посмотрела на одну и на другую. Она увидела вечернюю газету в моей руке и Танину гордую мину. Вырвав у меня газету, она без труда нашла злополучное объявление. И я увидела, как она краснеет. Ей было стыдно, как незадолго перед тем мне; у нас было такое чувство, что мы, не евреи, должны от стыда провалиться сквозь землю.
— «…Носить желтую звезду с надписью на ней „Еврей“!» — прочитала пораженная Луиза. Затем поглядела на Таню, которая спокойно уселась на диван; скрестив свои красивые ноги, Таня вынула из сумочки несессер с маникюрными принадлежностями и принялась подпиливать ногти.
— Таня… Ты знала об этом? И ничего нам не сказала?
Несколько секунд мы могли видеть только темно-каштановые шелковистые волосы Тани, которая сидела, низко наклонившись вперед. Но вот она подняла голову, и мы увидели ее лицо. На нижней губе у нее зияла кровоточащая ранка, в глазах сверкали гневные слезы. Она швырнула маникюрный прибор в сторону и решительным движением головы откинула волосы назад.
— Не стану я этого делать, — выпалила она. — Не надену звезды! Ведь я живу в двадцатом веке, а не в средневековом гетто! Пусть уж лучше забирают меня и сразу убьют!..
Луиза держала перед собой развернутую газету, словно щит.
— Не делай глупостей, Таня, — испуганно умоляла она. — Они же будут за всеми следить… Ведь Еврейский совет знает тебя…
И вдруг она начала запинаться, чувствуя, что говорит совсем не то, что нужно.
— Как знать, может, это даже не так опасно для тебя, — торопливо добавила она, — может, для тебя сделают исключение…
Гневно, срывающимся голосом Таня воскликнула:
— Мне нет никакого дела до Еврейского совета! Я не желаю быть исключением! Вам легко болтать… Вам не придется ходить со звездой!
Я пересилила отвратительную, сковывающую неловкость. Схватила Таню за запястье. Бросила на Луизу выразительный взгляд, ради бога, помолчи.
— Слушай, Таня, — прямо сказала я. — Ты права, что не хочешь носить звезду… Конечно, звезда не мера предосторожности, это и Луиза понимает… Существует единственный выход: уехать отсюда, где каждый тебя знает, и по-настоящему уйти в подполье!
Таня растерянно поглядела на меня полными слез глазами. Я вновь почувствовала мучительное смущение, мой голос прерывался.
— Хочешь, я тоже уйду в подполье — вместе с тобой? — быстро проговорила я.
— Ханна! — с упреком в Голосе громко воскликнула Луиза. — Расстаться со всем, что здесь есть? После того, как мы втроем прожили на этом чердаке с тридцать восьмого года?
— Не болтай пустое, — сурово сказала я. — Это просто жестокая необходимость… Мы не одиноки: у тебя есть жених — будущий врач, у меня родители. А Танины родители вынуждены были скрыться. У нее никого нет, кроме нас, и мы должны ей помочь.
По-моему, Луизе стало стыдно. Глядя в сторону, она молча налила нам чай. Видимо, она размышляла. Соображает она туго. Но если только хорошенько все уяснит себе и уразумеет, то уж будет упорно стоять на своем. Чай остыл. Никто из нас, даже Луиза, к нему не притронулся. В вазочке на низеньком столике осталось лежать припрятанное в свое время печенье. Никто так и не ел его.
Пока мы обсуждали создавшееся положение, пришла Юдифь. Юдифь учится на фармацевта и живет в противоположном конце города. Она почти с самого начала состояла членом студенческого дискуссионного общества, которое организовали мы с Луизой, потому что в другие общества нас не приглашали, считая нас выскочками. Я обрадовалась, увидя Юдифь, и почувствовала себя виноватой: я даже не вспомнила о ней, озабоченная судьбой Тани. Юдифь всегда была милой и скромной девушкой, и такой же милой и скромной выглядела она и сейчас в своем сером костюме. В последнее время она заходила к нам лишь по делу, в тех случаях, когда у нее что-нибудь не ладилось, когда не понимала чего-нибудь в лекциях. Она тоже одинока здесь: ее семья живет где-то в Твенте или Ахтерхуке. Излишне было спрашивать, зачем она пришла на этот раз: у нее в сумочке также лежала вечерняя газета.