От Жени Левина из Нью-Йорка я получил адрес Иры и Гришы Р-нов, давно мечтавших об отъезде, но при тогдашних рогатках даже не пытавшихся пойти в ОВИР; им было просто физически не собрать нужных документов. С этой семьей мы подружились тесно, по-настоящему, чему и то способствовало, что у Гриши с Ирой был сын Миша, лизин ровесник. Гриша из ученых спланировал в завхозы, работал в каком-то Вымпеле, Ира преподавала литературу в школе. Всё в их семье, включая дружбу с нами, держалось на ней, яркой, живой, артикулированной. У Р-нов имелась машина москвич, что в те времена означало более высокую социальную ступень, да сверх того — и отдельная двухкомнатная квартира, о чем мы и мечтать не могли. Из всех, кого я знал в Ленинграде, автомобилистом был еще только один человек: Георгий Трухин, муж моей двоюродной тетки Беллы Циммерман, доцент. Машина покупалась раз и навсегда, на всю жизнь. Машина Трухина, собственно, должна была стать нашей, родительской. Отец всю жизнь мечтал об автомобиле, выстоял пятнадцатилетнюю очередь, но когда очередь подошла, денег у моих родителей на такую покупку не оказалось, а Трухина как раз деньги были, он попросил уступить ему очередь — с тем, чтобы через несколько лет, когда его очередь подойдет, свою очередь уступить нам. Так отец и сделал. Но когда у того очередь подошла, цены на машины взлетели непомерно, и о покупке уже не могло быть речи. В машину Трухина никто из моей семьи ни разу не садился, даже не видел ее. В машине Р-нов мы с Таней и с Лизой покатались; ездили с ними на залив; ездили даже в Нарву — за «вкусно-молочными» продуктами, за легендарными сливками такой густоты, что в них ложка стояла (таких, впрочем, нам не досталось; зато я купил прыгучий мячик, помещавшийся в ладони, и долго играл с ним). В ту пору ходила шутка: через столько-то лет у каждого советского человека будет самолет. Тут слушавший ахал и спрашивал: зачем? А рассказчик объяснял: ну как же! вообрази, что в Мурманске «дают» колбасу; ты садишься в свой самолет и летишь за колбасой в Мурманск. Шутка была не совсем шуткой. Поездки в другой город (в другую республику) за продуктами были рутиной советской жизни. Из Красноярска (!), это я знаю точно, мои знакомые раз в месяц вскладчину снаряжали человека в Москву за мясом… У нас на улице Воинова, у них на Кузнецовской (д. 13 кв. 13) — мы с Р-нами не раз отмечали семейные праздники; души друг в друге не чаяли. Но на проводы, когда мы уезжали, ни Гриша, ни Ира прийти не смогли; ни на
отвальной
не появились (а там уж кого только не было), ни в аэропорт не приехали. В Израиль ответили они только на одно наше письмо и замолчали. Оставленные им для последующей пересылки книги (среди них — десятитомник Пушкина) присланы были нам спустя пять лет, накануне их, Р-нов, отъезда в США. Из Америки они тоже не писали нам — будто и не было дружбы. Что за внезапное охлаждение? Мы их ничем нее обидели. Но вот случилось, что в Израиле я как-то упомянул человека, которого не раз видел у Р-нов, и мне с уверенностью сказали, что он — стукач. Может, и дружба Р-нов была с двойным дном? Может, им посулили облегчить их выезд за сведения о нас? Не утверждаю этого, а исключить не могу. Что других наших знакомых расспрашивали о нас — об этом то и дело доходили до нас слухи.ВЫРИЦА, ОЛЕНЕВКА, ГОРСКАЯ, АЛУПКА, ОРИНО
У моих родителей был садовый участок в Песочной, в двадцати минутах езды от Финляндского вокзала в сторону Зеленогорска. Мать не совсем ладила с тещей, и вышло так, что Лизу на эту дачу нам вывозить летом было нельзя. В 1976 и в 1977 годах мы снимали в Вырице, километрах в пятидесяти на юг с Балтийского вокзала. Тогда я впервые с удивлением почувствовал, что «на юг» не сводится к географии: на север от города, в сторону Карельского перешейка и Финляндии; даже на восток, в сторону Ладожского озера, — всё это было родное и свое, понятное, близкое, а на юг — чужое. Моя ли это была выдумка или тут что-то закономерное кроется? Вырица — название в той же мере финское, что и Лахта.
В Вырице снимал дачу Валера Скобло с женой Таней и пятилетней дочерью Олей, а у поэта Александра Кушнера, к которому мы с Валерой в начале 1970-х ходили в литературный кружок, был собственный, точнее, отцовский, дом. Отец поэта, военный моряк в отставке, монументальный, на голову выше сына, тоже иногда присутствовал в этом доме, но словно бы в стороне от жизни младших: от Александра Семеновича, его жены Тани и их сына Жени, подростка. На стене висела в рамочке какая-то орденская или иная почетная грамота, выданная старшему Кушнеру за морские заслуги, и я с удивлением увидел из нее, что он — вовсе не Семен, как можно было заключить из отчества поэта, а Соломон.
Замечательной особенностью этого дома был стол для пинг-понга. Заядлых игроков оказалось трое: поэт, Женя и я. Тут во всей своей беспощадной наготе предстал перед нами знаменитый парадокс Кондорсе — о том, что в иных случаях демократия в принципе не способна решить вопрос или выделить лидера голосованием. Берем трех голосующих: А, Б и В; А голосует за избрание Б, Б — за избрание В, а В — за А. Тупик. Треугольник, хоть и не лирический. У нас эта схема предстала в другом обличье. Женя выигрывал у отца, Александра Семеновича, но проигрывал мне, я же проигрывал Александру Семеновичу (не иначе, как из почтительности), так что выявить чемпиона было нельзя. Занятно, что мы с Женей играни
по-настоящему
, с эффектными рискованными ударами и артистической защитой, вблизи от сетки и вдали от нее, с подкручиванием мяча и неожиданными подачами. Специально не занимаясь пинг-понгом, я играл в молодости в силу третьего разряда; Женя — тоже. А вот поэт играл без всякого артистизма, на отбой, тут не было ни нападения, ни защиты, только быстрая реакция. С детства я, да и вообще все игравшие, этот стиль презирали, называли тырканьем, но при игре приходилось с такими игроками считаться, потому что они иной раз побеждали…Валера Скобло в пинг-понг не играл и к Кушнеру не ходил или ходил редко; ко мне тоже (а я к нему ездил на велосипеде). За всю мою жизнь я не встречал человека более самодостаточного. Как на моем отце, на нем всегда лежала печать какого-то грустного знания, которым нельзя поделиться. Как мой отец, он не искал ничьего общества. Мне казалось, что его облик можно передать двумя словами: Бог обманул. Как и отец, Валера в Бога не верил.
В Вырице имелась и волейбольная площадка, но уровень тамошней игры вводил меня в полное уныние; мне, перворазряднику, просто нечего было там делать. Располагалась площадка на улице Жертв революции, и я уверял Валеру, что это название — в нашу с ним честь, а что касается жертв, то не мешало бы завести улицу Жертв резолюции. Мы с ним гуляли по этой улице и спорили, я отстаивал толстовство, он — язвительно и грубовато опровергал его пункт за пунктом. Отчего же это, спрашивал он, твой Толстой рекомендует в семейной-то жизни воздерживаться от половой близости? Я на это отвечал ему риторикой классика и сам себе удивлялся: что несу?! Еще один фрагмент удержала память. После знаменитой операции Энтеббе (освобождения израильских заложников в Уганде) Валера, в ответ на мое пожатие плечами и «Ну, и что?», сказал:
— Но что это говорит о вооруженных силах страны?
Я опять пожал плечами. Мне казалось в 1970-е, что из еврейства мы
уже вышли
. Если тебе небезразличен Израиль, езжай в Израиль, свяжи с ним свою судьбу. Но Валеру вообще многое интересовало — в этом смысле он (в отличие от меня) из еврейства совсем не вышел. Вдобавок он еще и специалистом был первоклассным.Летом 1976-го Лизе было два с половиной года, но ростом она была немногим меньше пятилетней Оли, зато та сочиняла стихи. Помню, как Оля слушала мои — с горящими глазами. Читал я у них на даче
Элегию
:Когда я был молод, меня нищета привлекала,
Казалось, для мысли она и для гордости место дает.