Изменить стиль страницы

Ахтыров давно знал, что Владя болен серьезно, что нужно серьезное лечение и терпение; ему было это очень неприятно и больно за своего мальчика. Он каждый день, в свободное время, заходил в комнату больного, расспрашивал обо всем жену и садился у постели.

В комнате свет был заставлен, пахло чем-то теплым, влажным и острым, неслышно двигалась Вера Николаевна да копошилась старая няня Авдотьюшка.

Ахтыров хотел было, чтобы взяли сиделку, но жена воспротивилась. Авдотьюшка была еще совсем бодрая, сильная старуха, она вынянчила и Веру Николаевну, и обоих детей. Владя ее любил, ему был бы тягостен чужой человек.

Ахтыров, садясь у постели, видел маленькое, худенькое, точно птичье, лицо в подушках, с затуманенными глазами, искаженное болью. От худобы по щекам шли длинные стариковские складки.

Владя почти все время стонал, а если говорил, то всегда одно и то же:

– Ох, мама, ох, ох, устал, устал… Ох, устал. Я устал… Бок устал…

Иногда глаза у него прояснялись, он узнавал отца, чуть поворачивал к нему голову:

– Папочка… Ты?

Пытался как будто улыбнуться, отчего складки еще глубже собирались около рта, а потом опять глаза опускались, и он начинал тихонько стонать.

Ахтыров уходил из спальни с неприятным, болезненным и досадным чувством. У него сердце ныло жалостью к своему единственному сыну. Хоть бы впрыскивания ему какие-нибудь делали. Впрочем, он вполне доверял профессору.

И сколько времени это еще протянется? Дома все перевернулось, жена нервничает, переутомляется, Маиичка ходит какая-то заброшенная.

Каждый день, возвращаясь с лекций, он спрашивал:

– Ну что, лучше?

И каждый день ему отвечали:

– Все так же.

В конце концов, он даже привык к этому ответу, как привык к затененному свету спальни, частому дыханью мальчика и его хриповатым стонам.

Время было полно событий. В университете шли волнения, хотя лекции повсюду возобновились, и Ахтыров занят был вдвойне. А тут еще его брошюра о витализме, которую надо было выпустить непременно к Пасхе. Стоял уж февраль.

Студенты ходили к Ахтырову почти каждый день, и он всегда их принимал.

Однажды он встретил трех на лестнице, возвращаясь домой; вместе с ними вошел, отворив дверь своим ключом, и прямо провел гостей к себе в кабинет.

Студенты пришли поговорить с Ахтыровым по поводу его последней лекции о законах эволюции, о дарвинизме. Эта лекция, при всей своей строгой научности, прошла очень оживленно и шумно. Студенты надеялись получить еще какие-нибудь дополнительные сведения в частной беседе профессора.

Ахтыров тотчас же и с большой охотой стал говорить о предмете. В сущности он повторял то, что уже говорил, но голос у него был такой уверенный, сочный, немного тягучий, ясный, что студентам, как и самому Ахтырову, казалось, что он все дополняет и развивает свою мысль, которая, при всей научной ценности и поэтому некоторой сложности, еще и чрезвычайно остра, реально жизненна, двигательна.

Студенты курили, курил и Ахтыров. Синий, тяжелый дым ползал по комнате. Рокочущий и медленный голос Ахтырова мерно переливался под этим дымом; яснее и тверже выскакивали, всплывали поверх слова и фразы, на которых профессор делал ударение.

«Биогенетический закон…»; «Вопрос о приспособленности и неприспособленности отдельных индивидуумов…»; «Смена функций…»; «Телеология и причинность как принципы объяснения…»

Дверь в кабинет быстро отворилась. Ахтыров, сквозь очки и дым, взглянул, с недовольным удивлением, кто мешает, и не сразу разобрал, что это вошла жена. Да она и никогда не входила к нему, когда бывали студенты.

Не взглянув на студентов, она громко сказала Ахтырову:

– Пойди сюда.

И вышла тотчас, притворив дверь. Еще больше изумившись, недовольный Ахтыров пошел, однако, к двери.

– Извините, господа… На одну минуточку.

Жена стояла за дверью. Ахтыров хотел сказать: «Ну, что тебе?» или «Что такое?», но она заговорила раньше:

– Владя умирает, – произнесла она спокойным, не особенно тихим голосом. – Пойдем к нему.

– Что? – сказал Ахтыров с неимоверным, все затемняющим недоумением. – Что Владя?

– Умирает, – повторила жена. – Иди скорее. Сама двинулась от него и пошла по коридору.

Ахтыров почувствовал, как у него глупо, мелкой дрожью, задрожали колени от недоумения и тупого, без всякой определенности, страха. Что это она сказала? Ему захотелось и рассердиться и рассмеяться. Конечно, он знал, что Владя серьезно болен. Серьезно, то есть опасно. Опасно… то есть опасно для жизни. Это он даже сам говорил себе и от доктора слышал. А все-таки о смерти Влади ни разу не думал, именно о смерти, именно о Владиной. И вдруг – она говорит – умирает. Что такое? Как это может быть?

Он вошел в кабинет, трясущийся от слепого, изумленного страха, но опомнился немного, ободрился при виде знакомых лиц студентов и привычных синих полос дыма (все ведь было совершенно такое же, как и пять минуъ назад, когда жизнь шла нормально и обычно) – однако сказал, улыбаясь особенно ласково и просяще, почти конфузливо:

– Извините, господа… Я должен прервать нашу интересную беседу… У меня сын… Он нездоров… Немного болен… Я должен пойти к нему.

Студенты тотчас же встали и начали прощаться, соболезнующе стараясь не шуметь. Ахтыров все так же улыбался, провожая их, но колени у него уже не переставали дрожать.

И когда студенты ушли, он на цыпочках отправился в спальню. Он не сомневался, что тут какое-то недоразумение, но у двери опять забоялся… Не за Владю был страх, а просто страх страшного.

Он тихонько отворил дверь и вошел. Ожидал затененной свечи, может быть, докторов у постели, но никого, кроме жены и Авдотьюшки, не было, и лампа на столе горела ярко, даже без абажура.

Постель стояла посередине, изголовьем к стене. На подушках лежало что-то маленькое, темненькое и оттуда слышался переливчатый, медленный хрип. Жена стояла в ногах постели, молча, не двигаясь, ничего не делая, и смотрела на темненькое пятно, откуда шел хрип.

Ахтыров подошел и тронул ее за рукав.

Она тотчас же обернулась и, когда он что-то зашептал, отвела его в дальний угол комнаты.

– Хуже, что ли? – шептал Ахтыров. – Когда? За доктором надо…

Жена сказала ему совершенно тихо, но не шепотом:

– Доктора были. Только что уехал Васильцев, перед тобой. Он хотел остаться, но я просила уехать. Зачем? Мы будем. Сделать ничего нельзя. Это агония.

– Как… агония?

– Ему еще вчера было худо. Надежды было мало. Сегодня я с утра хотела тебе сказать… Ты уехал. Потом он очнулся утром, когда его причащали…

– Причащали?..

– Да, так был рад. А после началось. Подойди, не бойся, он без сознанья. И уж не страдает.

Она взяла его, большого, растерянного, онемевшего, за руку и повела к постели. Ахтыров покорялся ей, как ребенок, ничего не думая, только боясь и опять дрожа. Вера Николаевна казалась ему кем-то иным: взрослым, все знающим, все понимающим человеком, а он был маленький, беспомощный и только послушный.

Но у постели он все-таки не смог пересилить тупого ужаса и взглянуть на то, что было Владей, туда, где именно и совершался этот потрясающий изумлением ужас. Ахтыров присел на стул и закрыл рукой глаза. Там – все хрипело, только реже, успокоительнее. Вера Николаевна стояла неподвижно, так тихо, точно ее и не было. Из-под руки Ахтыров видел няню Авдотьюшку, которая стояла на коленях и порою, тихо-тихо, без вздоха, крестилась и кланялась. На стене ее большая тень тоже мерно склонялась и подымалась.

Потом Ахтыров почувствовал, что Вера Николаевна нагнулась к нему и с тихой, властной нежностью обняла его голову.

– Ты не плачь, милый, не надо, – шепнула она. – Не надо. Это Божья воля. Ему легко теперь. Не надо плакать, милый.

Слова были простые-простые, и голос спокойный, и Ахтыров опять весь сжался под ним, как измученный, ничего не понимающий ребенок.

Он не знал, сколько времени прошло. Очнулся, когда хрипа уже больше не было. Вера Николаевна подошла к изголовью, наклонилась… Потом встала на колени и припала головой к одеялу.