Изменить стиль страницы

– Какая это была русалка? Я же тебе объяснила, что это серебристая рыба подпрыгивала, оказалось очень просто.

– А чем же бы не просто было, если б это русалка оказалась? Вот ты мне вчера объясняла, что у нас в глазу все кверху ногами. Это же бывает, а вовсе оно не просто…

– Глупости какие! – нетерпеливо прервал отец. – Неужели ты не можешь сообразить, что одно естественно, а другое – сверхъестественно, выдумано неучеными, неумными людьми? С няньками ты до седых волос в домового будешь верить! Учиться нужно, а не рассуждать, не понимая. А теперь обедать нельзя ли? Готово?

Он поднялся и пошел в столовую. Мы с мамой последовали за ним. В дверях, держась за мамину руку, я приподнялся на цыпочки и шепнул:

– Знаешь, мама, я уже думал. И я нисколько не плачу. Я даже радуюсь «ее» приезду!

II

Вечером явились гости и сели с папой играть в винт. На балконе приготовляли закуску. Я все время ждал, потом подумал, что уж верно она сегодня не приедет. Мне сразу стало легче, а потом захотелось спать.

Чтобы разгуляться, я сошел в палисадник и остановился подле забора. Широкая полоса света шла с балкона, захватывала круглую клумбу с петуньями, тянулась до самой калитки. Я глядел влево, за полотно дороги, но ни одно окно большого дома не светилось из черного воздуха. Ночь была такая темная, или казалась мне со света, точно все тотчас же кончалось около моих глаз, без всякой пустоты, и я был в узком ящике. Поезд громко и долго вскрикнул, мигнул красными глазами и, показав на минуту пространство, промчался с грохотом, – и опять за ним сомкнулась плотная темнота, захлопнулся ящик.

– Ничего и не видно, – подумал я. – Мало ли что там может теперь случиться, в темноте! А человек никогда не увидит и не узнает.

Это мне показалось веселым, хотя не совсем понятным, и я совершенно решился идти спать. Но вдруг мамин голос крикнул с террасы:

– Витя! Где ты?

Я откликнулся, но испугался и не пошел на голос. Впрочем, я стоял в полосе света и был виден с балкона. Я разглядел около мамы незнакомую, очень невысокую фигурку и сразу понял, что это «она»-таки приехала. Через минуту я увидел, что мама вместе с ней сходит с балкона и направляется ко мне. Я окончательно замер, стиснул зубы, чтобы не заплакать, и смотрел в землю.

– Поздоровайся, Витя, – сказал мамин голос совсем близко. – Вот, милая Людмила Федоровна, ваш ученик и воспитанник. Бука немножко, но это пройдет.

Другой голос, неожиданно тоненький и робкий, произнес:

– Ничего, мы познакомимся.

Я с удивлением поднял глаза. По-моему, у гувернантки должен был быть другой голос. Я увидал Людмилу Федоровну. Она показалась мне странной, простой, низенькой, худенькой, хотя не слишком тонкой, и такой молодой, что я улыбнулся. Она, вероятно, сама меня боялась – по крайней мере, я бояться ее перестал и смело взглянул ей в глаза. Лицо у нее было не очень красивое, довольно плоское, хотя приятное, с широкими губами, смущенно улыбавшимися. Голубые глаза она щурила, белокурые хорошие волосы были со лба гладко-прегладко зачесаны назад.

Мама оставила меня с Людмилой Федоровной и ушла. Мы стояли друг около друга и молчали: я улыбался с напряжением, ничего не мог сказать, и она тоже. Наконец, после нескольких минут, она сказала:

– Вам семь лет?

– Семь…

Я ответил и замолчал, а потом мы пошли вместе к дому, и в тот вечер разговор уже не возобновлялся. Мама отправила меня спать.

На другой день Людмила Федоровна показалась мне еще более молодой. Она мне совсем не нравилась, но я радовался, что ее нечего бояться, а она, вероятно, думала, что нравится мне, и тоже радовалась. Мы стали заниматься. Она объяснила мне, что я написал неверно: «ф столе». Я почему-то обиделся, вспомнил, как, когда я это писал, я был еще свободен, без гувернантки… Мне стало жаль себя, и я заплакал, Людмила Федоровна вскочила, испугалась, хотела бежать за мамой, но я одумался и, высморкавшись, решил иметь характер, не ныть и писать «в», а не «ф».

В свободное от занятий время – которого, впрочем, было теперь не очень много, ибо Людмила Федоровна с жаром принялась учить меня и по-французски, и по-немецки – мы ходили гулять. Людмила Федоровна еще лучше Поли бегала по песчаным горам, и я был доволен. Мы в первый день, не теряя времени, отправились в рощу за рельсами, к большому дому. Я с трепетом смотрел на частый ряд окон, делавший дом похожим на фабричный. Вглядывался в крышу, в стены, но ничего интересного не увидал. Дом был как дом, белый, старый. С одного бока к нему примыкал сад, или, вероятно, огород, потому что не было видно деревьев из-за высокой каменной ограды. Калитка туда была из первого двора, который уж показался мне совсем обыкновенным, только очень пустым. Мы заглянули в растворенные настежь ворота. Я сказал Людмиле Федоровне, что этот дом теперь, с недавних пор, принадлежит маминой подруге, что мы можем найти садовника и попросить его пустить нас в сад. Но Людмила Федоровна ответила, что лучше в другой раз, а теперь жарко и пора домой.

На возвратном пути я рассказал моей гувернантке о старом садовнике, которого зовут Дементий Кабан, и о том, что наша Анна и другие считают дом «нечистым».

Людмила Федоровна сделала презрительную гримасу и громко расхохоталась.

– Вот если б вы это моему брату сказали! Не погладил бы он вас по головке. Стыдились бы повторять всякий вздор.

Об этом брате Людмилы Федоровны я уже не раз слышал. Людмила Федоровна делалась на себя совершенно не похожей, когда говорила о брате. Я знал, что он «университант» в Петербурге и необыкновенно умен. Людмила Федоровна тоже училась в петербургском институте, но познакомились и сошлись они здесь, в нашем городе, весной, когда Людмила Федоровна приехала к замужней старшей сестре, по окончании института, и брат приехал тоже. Людмила Федоровна уже сообщила мне, что осенью она едет на высшие женские курсы и что вообще брат «открыл ей глаза» и «указал путь». Многое мне казалось туманным в речах Людмилы Федоровны, брата же я смутно и деятельно ненавидел.

– Ну, и что же бы тут мог сказать ваш брат? – спросил я угрюмо. Смех Людмилы Федоровны показался мне «нарочным».

– Брат сказал бы, что это бабьи бредни. Ничего «нечистого» нигде нет, есть природа и ее законы, которые следует изучать.

– Нельзя все изучить.

– Как нельзя? Наука идет вперед большими шагами. Скоро все будет в нашей власти, все объяснено, изучено, исследовано. Уголка не останется!

– Черта нельзя изучить. Он сквозь землю проваливается. Людмила Федоровна всплеснула руками.

– Это ужасно, ужасно, Витя, что вы говорите! Мне стыдно за ваше невежество! Какие же бывают черти? Вы мальчик умный, соображаете. Ничего этого нет. Есть только то, что мы можем ощупать, понюхать, увидеть, – словом, исследовать каким-нибудь из наших пяти чувств. Поняли? Остального же ничего нет.

– Ну, это тоже… Это я не знаю…

Я не мог найти возражений на частую и звонкую речь Людмилы Федоровны, но она мне казалась такой обидной, что я надулся и хотел заплакать.

– Что же, – начал я наконец, – значит, и ада, и рая нет? Ведь никто не видел ада…

– Ну, это вопрос сложный, – хитро улыбнувшись, сказала Людмила Федоровна. – Вот вырастите сначала, познакомитесь с умными людьми… Батюшки, васильки, васильки! – вскрикнула вдруг Людмила Федоровна совсем другим голосом и бросилась к цветам.

Рожь на песке была редкая, вся совершенно сквозная, шуршала сухо, как бумага, а васильки в ней росли бледные, но Людмила Федоровна была рада и таким. В лице у нее уже не было никакой презрительности, губы широко улыбались. Скоро мы сидели на песчаном пригорке, и Людмила Федоровна, напевая что-то про себя, плела венок из бледно-синих васильков. Я все еще думал о ненавистном брате и мучился, но не хотел говорить, чтобы ей не напомнить. Она же, как будто, совсем забыла о нашем разговоре и была иной, гораздо более приятной.

– Витя, вы любите васильки? – спрашивала она меня. – Они мне столько напоминают… У меня была подруга в институте, она мне написала стихи о васильках… Знаете, что я вам скажу? Вы очень хороший мальчик… И способный… Мы ведь с вами приятели?