Изменить стиль страницы

Княжне Грушке.

Бог правит судьбой каждого смертного

Вы родились однажды среди пустыни.

С Вашими зубками слоновой кости и Вашим

пленительным взглядом,

Чтобы на берегах счастливой Волги были

Жемчужина — в ее песке, цветок — в ее степи.

Натиск прекратился, я попросил позволения удалиться, опасаясь, что каждая фрейлина пожелает получить четверостишие в свою честь, а мои силы были на пределе. Князь сам проводил меня в свою спальню. Он и княгиня спали в кибитке.

Я огляделся, увидел на туалетном столике великолепный серебряный несессер с четырьмя большими, выставленными напоказ флаконами. В алькове важничала просторная кровать, покрытая пуховой периной. Китайские вазы и тазы, расставленные по углам спальни, украшали ее золотом и глазурью. Я был полностью успокоен. Поблагодарил князя, потер свой нос о его нос, чтобы на сон грядущий, как было на день, пожелать ему всяческого благополучия, и расстался с ним. В одиночестве я заранее размечтался. После насыщенного событиями и пыльного дня, после проведенной нами динамичной пламенной ночи самым необходимым для меня было вылить на тело как можно больше воды. Я привел себя в состояние, чтобы совершить полное погружение. Но ни в вазах, ни в тазах не нашел ни капли воды. Весь китайский фарфор служил украшением и другого предназначения не имел.

До князя доходили разговоры, что в спальнях держат вазы и тазы, как в салонах рояли, а на роялях альбомы, но так же, как для его рояля и альбома; требовался случай, чтобы использовать их по назначению; такого случая ему еще не выпало.

Я открыл флаконы несессера, надеялся найти в них кельнскую воду. За неимением воды из реки или фонтана это все-таки была бы вода. В одном обнаружилась вишневая водка, в другом — анисовая, в третьем — тминная, в четвертом — тоже водка — можжевеловая. Приобретая эти шикарные флаконы, князь, естественно, полагал, что они предназначались под настойки.

Я вернулся к кровати — моей последней надежде, снял перину, так как никогда не любил принимать страдания из-за нее. Перина покрывала ложе из пера без простыней и одеяла, носящее заметный след, который свидетельствовал, что оно не сохранило невинности рояля и альбома.

Я вновь оделся, бросился на кожаное канапе и заснул, сожалея, что такой сверхбогач, этот добрый, дражайший, милейший князь оказался так обделен в самом необходимом.

В 7 часов утра все были на ногах. Князь предупредил, что программа дня начнется в 8 часов. И правда, без четверти восемь нас пригласили к окнам дворца. Едва мы там оказались, как услыхали нечто надвигающееся с востока подобно буре, почувствовали, как земля стала дрожать под ногами. В то же время облако пыли, поднимаясь к небу, закрыло солнце.

Признаюсь, я пребывал в глубоком неведении относительно того, что произойдет дальше. Верил, что князь Тюмень всемогущ, но не настолько, чтобы смог приказать начаться для нас землетрясению.

Вдруг среди облака пыли я разглядел массовое движение. Различил силуэты четвероногих; узнал табунных лошадей. Далеко, насколько хватало взгляда, степь была покрыта конями, устремившимися в необузданном беге к Волге. Издали доносились крики и хлопанье бича. Первые кони, достигнув Волги, колебались только мгновенье; теснимые сзади, они решительно бросались в воду. Наперерез Волге, шириной в пол-лье, со ржанием ринулись десять тысяч коней, чтобы перебраться с одного берега на другой. Первые были готовы выбраться на правый, когда последние были еще на левом берегу. Люди, которые гнали коней, — приблизительно пятьдесят человек, — прыгнули в воду за ними, но в Волге разом соскользнули со своих верховых лошадей, так как те не смогли бы сделать пол-лье, отягченные весом всадников, и схватились кто за гриву, кто за хвост.

Я никогда не наблюдал спектакля более великолепного по дикости и более захватывающего ужасом, чем этот: десять тысяч лошадей, одним табуном переплывающих реку, которая надеялась преградить им путь. Затерянные среди них пловцы продолжали издавать крики. Наконец, четвероногие и люди достигли правого берега и пропали в лесу, передовые деревья которого, рассыпанные как пехотинцы, выходили к реке.

Мы оставались в оцепенении. Не думаю, чтобы южные пампасы и северные прерии Америки когда-нибудь показали путешественнику более волнующую картину. Князь извинился перед нами за то, что смогли собрать только десять тысяч лошадей. Его предупредили всего два дня назад; если бы дали на два дня больше, он собрал бы тридцатитысячный табун. Затем он пригласил нас к лодке. Большей части дневной программы предстояло развернуться на правом берегу Волги. Мы не заставили себя упрашивать, реклама была заманчивой. Был, конечно, острый вопрос о завтраке, но он перестал беспокоить, когда мы увидели, что дюжина калмыков грузит в лодку корзины, форма которых выдавала их содержимое. Это были задние ножки жеребенка, верблюжье филе, жареные половины баранов и бутылки всех видов, но, главным образом, с серебряными горлышками. Успокоенные на этот счет, что существенно, мы сели в четыре лодки, которые тотчас рванули, как на регате, к противоположному берегу. Река еще не успокоилась после лошадей. На середине Волги лодки немного снесло; но самое сильное течение осталось позади, лодки компенсировали потерю, выровняли линию и пристали к берегу строго против места, откуда отошли.

Во время переправы я присматривался к нашим гребцам. Сходство между собой у них небывалое. У каждого раскосые щелочками глаза, приплюснутый нос, выступающие скулы, желтая кожа, редкие волосы, почти или совсем нет бороды — исключение составляют усы, толстые губы, большие оттопыренные уши наподобие проушин колокола или мортиры; у всех маленькие ноги, обутые в очень короткие облезлые сапоги, которые когда-то были желтыми или красными. Что касается наряда, то единообразен только головной убор: желтый четырехугольный колпак с опояской головы черным бараньим мехом. Думаю, что головной убор — нечто больше, чем национальный символ; в нем что-то еще от религии. Женщин к нему привязывает суеверие, сразу и прочно; поэтому, несмотря на все мои настойчивые просьбы в окружении княгини Тюмень, я не смог раздобыть образца ни ее шапочки, ни шапочки ее фрейлин (Головной убор калмыцких женщин — обязательная деталь традиционного костюма; снять его публично, особенно в присутствии высокого гостя, каким несомненно был А. Дюма, было бы существенным нарушением этикета. — Прим.. научного ред.).

На другом берегу реки князь сразу сел на коня и сделал с ним несколько произвольных упражнений. На наш взгляд, это был всадник, скорее, сильный, чем красивый: его слишком высокое седло и слишком короткие стремена вынуждали его держаться стоя, оставляя просвет между седлом и местом, которое предназначено, чтобы на него садиться. Лошадь неслась галопом буквально между ног всадника, но не как троянский конь меж ног родосского колосса. Впрочем, все калмыки, садясь в седло, придерживались того же способа. Они верхом ездят с детства, можно даже сказать, с колыбели. Князь Тюмень велел показать мне деревянное механическое приспособление, выдолбленное таким образом, чтобы в нем помещалась спина ребенка, с основанием, подобным тому, на какое навешивают седла при их изготовлении. Ребенка сажают верхом на своего рода заднюю луку, подкладывая белую тряпицу — остатки от колыбели; если он там стоит, то удерживается ремнями, которыми опоясывают грудь. Кольцо в задней части приспособления служит, чтобы к нему привязывать ребенка. Задняя лука полая, и в нее проходит все, от чего тот вздумает облегчиться. Покидая колыбель даже раньше, чем начинают ходить, маленькие калмыки оказываются на коне. Поэтому все эти великолепные наездники — плохие ходоки с их высокими каблуками и малой обувью.

По знаку князя, десяток всадников погнали перед собой и отбили к берегу небольшую партию лошадей — три-четыре сотни, может быть, из переправившихся через реку. Князь взял лассо, врезался в середину взбрыкивающего, кусающего, ржущего табуна, меньше всего обращая внимание на эти враждебные демонстрации; затем набросил лассо на ту из лошадей, которая показалась ему самой ретивой, в несколько рывков вовлек ее в галоп своего коня и вырвал из гущи ее компаньонок. Пленная лошадь выскочила из орды с пеной на губах, гривой дыбом, налитыми кровью глазами. Требовалась воистину высшая сила, чтобы противостоять ее метаниям — попыткам освободиться от лассо и вновь обрести свободу. Как только она была изолирована от своих, на нее набросились пять-шесть калмыков и повалили. Один из них насел сверху, другие сняли лассо, разом отошли, — и не единого движения. Мгновение лошадь оставалась неподвижной, затем, видя, что за исключением одного избавилась от всех своих преследователей, вскочила вдруг, считая себя свободной. Но конь становился рабом больше, чем был им прежде; вслед за материальной властью веревки и силы пришла власть искусства и разума. Тогда между диким животным, крестец которого не знал никогда груза, и тренированным всадником началась удивительная борьба. Конь взбрыкивал, вертелся, кружил, пытался укусить, кувырком бросался в реку, вновь взлетал по скользящему откосу, уносился со всадником, возвращал его на то же место, еще уносил, катался с ним на песке, вскакивал, шел на Задних ногах, опрокидывался — бесполезно: всадник прилип к его бокам. Через четверть часа конь, запыхавшись, лег и, укрощенный, просил пощады.