XLVIII
Уставший, измученный борьбой последнего времени, он шел по улице, сам не зная, куда. К Аркадию ему не хотелось итти, он решил выждать некоторое время, чтобы Тамара встревожилась его отсутствием. Он прошел по бульварам, мимо Смоленского рынка, где бывшие люди торговали старыми вещами, разрозненными сервизами, пожелтевшими кружевами, облезлыми собольими горжетками.
Это были большею частью пожилые аристократки с грязными руками и немытыми лицами. Так называемый дворянский ряд.
Кисляков невольно перешел на другую сторону, из боязни встретить тут знакомых, перед которыми неудобно будет не остановиться и не выразить сочувствия (хорошенькое знакомство, если, например увидит Полухин).
Потом прошел на Александровский вокзал и, взяв билет, сел в дачный поезд.
На первой остановке он вышел.
Была середина сентября. В воздухе уже чувствовался пряный запах осени. Кругом виднелись желтые березовые рощи, сонно ронявшие листья, чернели осенние грязные дороги среди убранных полей и побуревшие ниточки полевой рябинки на межах.
С распаханных крестьянских загонов, пестревших расставленными по бороздам мешками, доносился крепкий запах картофельной ботвы, завядшей от ранних утренников. И сырая осенняя трава, пересыпанная желтыми листьями, стала клочковатой и жесткой.
Пахло землей и осенью.
После городского шума и сутолоки здесь была особенная тишина и ясность.
Кислякову показалось странным, что есть эта тишина, о которой он как-то забыл совсем.
Он посмотрел на небо. Оно было ровное, спокойное, какое бывает в тихие осенние дни. В высоте чуть видневшейся ниткой летели к югу журавли, и чуть слышно доносилось их курлыканье. Кислякову вдруг показалось, что он утратил связь с этим вечным движением жизни.
Жизнь не останавливается и непрестанно движется. В прошлом году здесь не было этой железной дороги, не было тех двух заводов с высокими трубами, не было этого поселка, который вырос здесь.
Ему вдруг показалось, что нужно только слиться с этой движущейся и рождающейся жизнью, хотя бы в деле, какое он делает сейчас с Полухиным, — не спешить, не цепляться всеми силами только за животное существование. Тогда всё будет хорошо. Помнить, что ведь он — человек, что свою сущность, появившуюся на земле один раз в миллионы веков, не стоит тратить на перебивание комнаты у дамы с ордером из Цекубу.
Проходивший мимо старичок с мешком за плечами и с трубочкой остановился и попросил прикурить.
— Тихо как у вас тут, старина, — сказал Кисляков.
— А вы сами из города будете? Или на даче тут?
— Нет, просто сейчас на часок приехал.
— Очахнуть, значит, немножко захотели?
Старик ушел, а Кисляков долго стоял на высоком бугре. Потом медленно пошел домой в новом, просветленном настроении.
XLIX
Но, проходя от вокзала через площадь, он вдруг увидел Полухина, который стоял на остановке и ждал трамвая.
Он вдруг против воли, против сознания почувствовал какую-то суету в ногах. Торопливо и более громко, чем это было нужно, окликнул Полухина, который с удивлением оглянулся и пошел к нему навстречу.
Кисляков, видя где-нибудь на улице Полухина, испытывал большую радость, чем когда видел его в учреждении, как будто все видели, как они дружны, и могли только завидовать Кислякову.
— Ты куда направляешься? — с радостным удивлением спрашивал Кисляков.
— На стадион хочу проехать, да видишь, сколько народу никак не сядешь, — сказал Полухин, показав на переполненные трамваи.
Живой глаз Полухина смотрел дружески-приветливо, а стеклянный — неподвижно, остро и подозрительно.
— А что сегодня на стадионе? — спросил Кисляков, стараясь не смотреть на стеклянный глаз Полухина.
— Наши состязаются с австрийцами.
— Тогда пройдем пешком, тут недалеко.
Они пошли.
Когда они подошли к стадиону, Кисляков взял Полухина под руку, чтобы не растеряться в густой толпе, осаждавшей вход на трибуны. При чем чувствовал еще больший прилив дружбы и любви к Полухину оттого, что мог держать его под руку.
У Кислякова не было билета. Но Полухин был видный член общества, которому принадлежал стадион.
— Это со мной, — сказал он спокойно контролеру.
Кисляков, войдя во двор стадиона и оглянувшись на осаждавшую ворота толпу, почувствовал свое исключительное положение и превосходство даже над теми, у кого был билет.
Они прошли в правление за, билетом, при чем Полухин всё делал сам, а Кисляков только дожидался. И от этого чувствовал как бы свою близкую прикосновенность к пролетарской организации. Он не благодарил суетливо Полухина, как своего начальника, убивавшего его любезностью, а просто и спокойно спрашивал:
— Ну что, ты взял? Теперь можно итти?
Он говорил спокойно, а в то же время внутри его что-то дрожало от необычайного чувства дружбы и от того, что он имеет возможность принимать заботу Полухина так просто, как будто при их отношениях это вполне естественно.
Полухин часто здоровался с какими-то партийными, очевидно — важными, лицами и, указывая на Кислякова, говорил им:
— Познакомьтесь.
Часто целой группой, остановившись у барьера, они разговаривали, смеялись, а Кисляков, чтобы не почувствовали в нем чужого, так как он был не в курсе их разговоров и не мог принять в них свободного участия, отходил ближе к барьеру и делал вид, что осматривает стадион.
Колоссальная постройка стадиона имела вид овального амфитеатра, занятого трибунами, пестревшими массой народа, флагами, красными полотнищами с белыми буквами. Виднелись кепки, картузы, шляпы, красные платки. А из проходов выливались всё новые и новые толпы народа, который растекался по скамьям. Внимание всех было устремлено на гладкую зеленую лужайку овальной формы, на которой должно было происходить состязание, а сейчас доканчивали партию вторые команды.
Все входившие, увидев бегущие фигуры в синих рубашках и красных трусиках, тревожно спрашивали:
— Что, началось?..
— Нет еще, это вторые команды, — отвечал кто-нибудь.
И спрашивающий, хотя часто и не понимал, что такое «вторые команды», всё-таки удовлетворялся этим ответом и проходил по рядам, ища своего места.
— Видал, какая махина? — сказал Полухин, когда они сели рядом. — Говорят — первый стадион в Европе по величине.
— Да, — сказал Кисляков, — разглядывая сквозь пенснэ стадион. — До революции у нас таких вещей не было. Вот тебе живая пропаганда коммунизма.
— Когда же начнется-то? — нетерпеливо спрашивали в рядах.
— Сначала эти должны кончить.
— Да на что они нам нужны? Пусть они идут кончать в другое место. Нам австрийцев нужно.
— Будут и австрийцы.
Особенное нетерпение выражал какой-то человек в технической фуражке, который поминутно вставал с своего места, возмущался по поводу опоздания состязания, потом опять садился и нетерпеливо сдвигал на затылок фуражку.
Наконец, по всей огромной массе людей, сидевших на скамьях трибун, пробежал тревожно возбужденный шелест.
Кто-то крикнул:
— Идут!
— Все стали приподниматься и растерянно оглядываться, не зная, откуда ждать появления команд, а главное — иностранных противников.
— Где они, где?
— Вот, из тоннеля идут!
Показались люди в пиджаках и в пальто, с фотографическими аппаратами.
— Да нет, это фотографы.
Вдруг вся масса стадиона дрогнула от раздавшихся аплодисментов и рукоплесканий: из тоннеля легко выскочила одна фигура в красной, потом в голубой спортивной одежде, в пристегнутых резинкой носках, и туфлях, а за ними стали легко высыпаться на зеленую лужайку остальные. Красные перемешивались с голубыми.
— Какие наши? Красные? — послышались торопливые вопросы.
— Нет, наши голубые.
— Вот как?
Зрители переглядывались, довольные тем, что наши как бы из гостеприимства уступили приезжим свой цвет.