Но он не обнял ее и не сказал этого. Сказать это про себя близкому человеку нехватало мужества, даже в такой просветленный момент.

Он только погладил руку жены и сказал примиряюще:

— Ну, довольно…

И ждал, что она с порывистой радостью от наметившегося примирения обнимет его. Но Елена Викторовна не обняла. Ей, столько перенесшей, хотелось сначала показать ему, как он был неправ, как бессмысленно жесток к ней. И это погубило всё дело.

— Ты помнишь, с каким чувством я приехала? Мне было невыносимо без тебя, я не могла думать о своем здоровье, когда мне представилось, что с тобой здесь случилось несчастье.

И она, стоя посредине комнаты, начала говорить, выставляя свою бескорыстную любовь к нему и его равнодушие.

Кислякова это задело.

— Ну вот, я первый повернулся к тебе с добрым словом, а ты…

— А когда ты повернулся с этим добрым словом? Когда я уже вся измучилась?.. — сказала Елена Викторовна.

— Да, но всё-таки я повернулся, а ты…

Елена Викторовна, зло прищурив глаза, смотрела некоторое время на мужа и сказала:

— А ты представляешь себе дело так, что ты можешь сколько угодно быть по отношению ко мне хамом, молчать по целым дням, а как только соблаговолишь милостиво простить мне, — когда на самом деле виноват ты!.. (она даже указала на него с видом обличителя пальцем) — то я должна сейчас же встать на задние лапки и умильно улыбаться?! — сказала Елена Викторовна, присев и делая руками и лицом сладкие ужимки.

У Кислякова мелькнула мысль, что она потому так дерзка, что вносила плату за квартиру на свое имя. У него потемнело в глазах, и он, не помня себя, крикнул изо всей силы:

— Ты виновата уже тем, что живешь со мной, и я никак не могу отделаться от тебя, от тетки и от собак!

Тут он увидел, что произошло нечто ужасное, непоправимое. Елена Викторовна, подняв над головой руки, точно защищаясь от удара, вся побледнела и смотрела на мужа расширенными от ужаса глазами. Он по ее виду понял, что поправить сказанного, перевести его на шутку и загладить уже невозможно. Этой фразы не объяснишь и не извинишь никакой запальчивостью и раздражением.

Видя, что всё равно всё погибло, он стал почти кричать:

— Да, мне осточертело жить с тобой в одной комнате. Мне надоела твоя вечная опека! Я вовсе не намерен работать, не разгибая спины, только для того, чтобы тебя кормить и доставлять удовольствия. Я сам хочу жить для себя, и мне, может быть, приятнее кому-нибудь другому доставлять удовольствие, чем тебе…

Он видел, как Елена Викторовна еще более побледнела от этих слов… Но он уже не мог остановиться, раз он выпалил эти невозможные, эти ужасные слова. Его охватило новое сладострастие злобы, тем большее, чем сильнее он сжимался перед этой женщиной, когда чувствовал себя обезоруженным ее действительно самоотверженной любовью к нему.

— Ах, вот как… — сказала тихо, едва слышно, Елена Викторовна, — я не нужна… Тебе приятнее кому-то другому доставлять удовольствия, чем мне. В этом, очевидно, и кроется главная причина всего…

— Думайте, как вам будет угодно! — сказал Ки-сляков и ушел из дома.

С этого момента события стали развиваться с головокружительной быстротой.

XLVII

Вернувшись на другой день со службы, Кисляков остолбенел.

Комната его имела вид лазарета для выздоравливающих: около всех четырех стен стояли кровати. При чем для него была принесена его старая узенькая походная постель. Она, очевидно, для большего унижения, была поставлена около той стены, в которой находилась выходная дверь.

Оказалось, что Елена Викторовна поселила у себя приехавшую из провинции свою племянницу. Ее постель была поставлена на месте кисляковской постели, у письменного стола. Племяннице (она была востроносая девочка лет шестнадцати) было, очевидно, внушено, чтобы она не очень церемонилась с дядей, так как он — подлец и в этой комнате не хозяин.

Матрасики собак разместились в двух углах, при чем матрасик бульдога был близко от его постели.

Кисляков с первого же взгляда оценил положение. Он прежде всего почувствовал, что началась борьба без всяких прикрас, и, следовательно, у него теперь развязаны руки для самых откровенных и бесцеремонных действий. Спутывавшие его прежде интеллигентские традиции, воспоминание об Анне Карениной и Вронском — теперь отпали.

Первое, что он сделал, это поддал ногой бульдожий матрац так, что он перелетел через всю комнату к полному удовольствию собак, которые неправилно оценили положение: вообразили, что хозяин пришел в хорошем настроении и предлагает им игру. Но уже в следующий момент они поняли, чем пахнет эта игра и, после полученного под зады пинка, в панике бросились под диван.

Кисляков сейчас же передвинул свою постель на место постели племянницы. Всё это было сделано молча, в то время как Елена Викторовна стояла посредине комнаты и, закусив от бессильного гнева губы, покрылась красными пятнами.

Кисляков решил, что теперь идет соревнование на крепость нервов, и мысленно сказал себе:

«Черта перейдена!».

Обедал он теперь в столовой, а не дома. А когда приходил домой, то молча садился к письменному столу или ложился на свою постель. Теперь он уже не стеснялся лежать, сколько ему хотелось, и даже нарочно ложился в башмаках на одеяло, чего прежде особенно не выносила Елена Викторовна.

Если он прежде был деликатен, ходил на цыпочках, когда в комнате кто-нибудь спал или велся какой-нибудь серьезный разговор, то теперь он всё делал с шумом и грохотом. Если он открывал буфет, то нарочно хлопал дверцами, если приходил поздно домой, когда уже все спали, он нарочно зажигал полный свет, на который даже собаки моргали и жмурились со своих матрасиков.

Когда подавали чай, он садился к письменному столу и делал вид, что читает. Но на самом деле не мог сосредоточиться и прочесть ни одного абзаца, так как всё время прислушивался к тому, что делалось за его спиной. Думал о том, с какой, наверное, ненавистью смотрит на его макушку жена, и приготовлял полный яда ответ на случай ее обращения к нему. А иногда вдруг становилось жаль себя при мысли, что еще так недавно жена заботилась о нем, всегда замечала малейшую перемену в его настроении, и тревожно-заботливо спрашивала, что с ним, нет ли каких-нибудь неприятностей, не хочет ли он покушатьчего-нибудь. Теперь он для нее хуже собаки, — если бы даже подыхал с голоду, она не пошевелится дать ему поесть.

Однажды у него испортились его дешевенькие черные часы. Тогда он решил взять золотые. Они всегда лежали в правом верхнем ящике комода, где хранились его вещи. Но когда он открыл ящик комода, там не оказалось ничего. И в то время, как он стоял над ящиком и думал о той бездне падения, в какую они скатились, вошла Елена Викторовна.

— Где мои часы?

— Часы мои, а не ваши.

Он не нашел, что возразить на это, но почувствовал, что руки у него теперь совершенно развязаны от всяких высших принципов. Теперь — борьба.

Елена Викторовна стала теперь более тщательно одеваться и если куда-нибудь уходила, то долго красила перед зеркалом губы и пудрила нос. Кисляков смотрел на нее и ненавидел всеми силами души за то, что она воображает, что еще может кому-нибудь нравиться. Но у него закрадывалось ревнивое чувство от мысли, что она прихорашивается не для него, а для других. А ведь сама не раз говорила, что другие мужчины для нее не существуют.

Дома же она ходила в распахнутом капоте, с нечесаными волосами, несмотря на то, что он теперь для нее был чужой человек.

Но главное было еще впереди. Придя один раз домой, он увидел, что комната разделена занавеской из двух простынь на две части. При чем ему отгородили не половину, а почти четвертую часть. Так что он сидел за своим письменным столом точно в прачечной.

Обеденный стол на половине Елены Викторовны был раздвинут на обе доски, и на нем лежали выкройки, куски материи, а за занавеской щебетали какие-то дамы. Очевидно, Елена Викторовна решила на деле применить свои таланты.