Представьте себе такое положение: где-нибудь на краю света (скажем -- в Аргентине) вы попали под автомобиль, жестоко изувечены и лечитесь в госпитале, а тем временем в Петербурге, в кругу ваших добрых знакомых, человек, пользующийся общим доверием и уважением, рассказывает, что, "конечно", это могут быть только сплетни, но ходит слух, что N вовсе не попадал под автомобиль, а, уличенный в шулерстве, был жестоко избит и спущен с лестницы... Дальше же следует длинный ряд суждений на тему о всем безобразии такого поведения, о том, что вы покрыли себя несмываемым позором, призыв к устранению из своей среды недостойных, и т. д., и. т. д. Что же осталось от оговорки, предпосланной этой проповеди? Ровно ничего. Дело сделано... Добавьте к этому, что в силу особых условий ваши протесты, ваши опровержения вы могли бы представить лишь в отдаленном будущем, когда, выздоровев, вернетесь на Родину, где вам придется бороться с прочно сложившимся мнением большинства, пытаться переубедить людей, которые брезгливо от вас отворачиваются, которые не хотят вас слушать...

   А в данном случае положение было именно таково.

   "Calomniez, calomnoez! il en restera toujours quelquie chose!" -- говорят французы, и здесь этому правилу открывалось тем более широкое поприще, что оклеветанные могли иметь надежду поднять свой голос против клеветников лишь через много (они сами тогда не знали -- через сколько) месяцев спустя...

   Вот почему, к неудовольствию главного доктора и даже "Живоглота", наша палата в первой половине июля представляла собой картину, мало чем отличающуюся от второй половины мая.

* * *

   "10 июля. -- Вчера весь день лежал... Верно, необходимо спокойствие... На перевязке здорово мучили... Сейчас (2 часа спустя) -- хоть кричи! В пот бросает... -- 4 часа дня. Уставши от этого удовольствия, заснул совершенно неожиданно и так крепко, что едва разбудили к концу завтрака. Если лежать смирно -- не болит".

   "12 июля. -- На перевязке не особенно притесняли, но после прижигания хлористым цинком так жжет, что, прямо, верчусь на постели... -- 2 1/2 часа дня. Слава Богу! Адмиралу сделали операцию (до сих пор боялись, что не выдержит), вынули кусок кости, подсунувшийся под край пробитого черепа. -- Вечером. Адмирал чувствует себя прекрасно (так рассказывали) -- ни болей, ни лихорадки, ни слабости... Прямо праздник! Все время сверлила мысль -- вдруг не выдержит? Тогда не лучше ли было ему погибнуть в бою, чем умирать в госпитале?.."

   "13 июля. -- На перевязке больно ковыряли... Ивасаки говорит: "Сам не понимаю, в чем дело; очень странно: одни дырки зарастают, другие открываются". Нога болит. Погода скверная -- дождь, ветер... Уныло. Точно осень... И на душе -- тоже... О России в газетах пишут такую дрянь. Дай Бог, чтобы не все было правдой... Иной раз подымаются разговоры о будущем. Безотрадные разговоры... Петра Великого нужно! Героические меры!.. Кто наверху решится круто повернуть? Удалить от дел тех, кто достигли высокого положения благодаря свойству, родству и тому, что берегли свое здоровье, когда другие работали? Ведь не сами же они признают себя подлежащими упразднению..."

   "14 июля. -- Бедная Россия... Даже англичане ("Nagasaki Press"), несмотря на все злорадство, поражаются и восклицают: "Если когда-нибудь можно было вообразить себе нацию, решившуюся похоронить себя под собственными развалинами, то этот спектакль дает Россия"...

   "19 июля. -- Вчера вечером опять рискнул подняться по лестнице, чтобы навестить адмирала".

   (Дневник полон записей о подробностях перевязок, о ходе ран. Пропускаю их, как неинтересные.)

   "23 июля. -- Все хорошо... Хорошие вести из России, т. е., вернее, не из России, а о ней. В "Nagasaki Press" пишут, что мира не будет, так как Государь телеграфировал Линевичу, что "ни уступки территории, ни контрибуции", а японцы уж карту отпечатали, по которой к ним отходит Маньчжурия, Корея, Сахалин и вся Приморская область, включая Камчатку, да еще мечтают о сдаче им всех судов, интернированных в нейтральных портах, и о пяти миллиардах контрибуции. Слава Богу! Все подбодрились. Хоть и тяжело сидеть в плену, но... хоть умереть в неволе, лишь бы Россия добилась почетного мира".

   "24 июля. -- Все хорошо. Обещают скорую поправку. Особенно томительно ввиду предстоящих мирных переговоров. Хотелось бы заснуть недельки на три... Главное -- ничего достоверного. Нельзя же верить всему, что пишут?"

* * *

   Надо заметить, что все мы искренне верили (или хотели верить) телеграмме Линевича о готовности перейти в наступление, и радовались, что перемирия не будет, что, может быть, во время самых переговоров он будет иметь удачное дело и даст хотя какой-нибудь козырь в руки нашим дипломатам... Дальнейшие известия, которых мы ждали с лихорадочным нетерпением, не оправдали наших надежд. Линевич бездействовал; Мищенко в своем набеге потерпел неудачу... А Сахалин?.. Вот что записал я в своем дневнике по поводу Сахалина, резюмируя общее мнение всего населения палаты: "Новый срам. Если решили не защищать Сахалина вовсе, то надо было его очистить. Если же войска там были, то они должны были драться. Сами японцы признают, что при бездорожье и пересеченной местности Ляпунов с его силами, ведя партизанскую войну, мог бы наделать им много хлопот".

* * *

   26 июля имело место происшествие, внесшее некоторое разнообразие в наше монотонное существование. Надвинулся тайфун, центр которого прошел немного севернее Сасебо. С утра задул свежий Ost. В 3 ч. 30 мин. пополудни рухнул двухэтажный барак, строившийся рядом с нашим, леса для которого (как я писал уже) впервые повалило три недели тому назад. Теперь он уже был выведен под крышу (японцы строят деревянный остов дома, накрывают его тяжелой крышей, а затем уже забирают стены). Падение было грандиозное. Я дремал на койке, как вдруг услышал треск и голос мичмана Д.: "Валится!" Обернулся, глянул в большое (можно бы сказать -- венецианское) окно, у которого стояла моя койка, и вижу -- махина действительно валится прямо на нас... Забыл про раны и с легкостью серны отлетел к противоположной стене... Обошлось благополучно. В наш барак ударили только отдельные обломки. -- В 5 ч. 20 мин. ветер отошел почти к S, все свежея. Изрядные деревья выворачивались с корнем. Черепицы с крыш срывались и неслись по воздуху, как стаи галок. В центральном (двухэтажном) здании напором ветра вдавило стену; прибежали толпы рабочих и занялись ее подкреплением. В 6 ч. вечера явилось опасение, как бы не рухнул двухэтажный барак, во втором этаже которого была комната адмирала. Его принесли к нам на носилках, растрепанного ветром, изрядно вымокшего под дождем. Наибольшей силы шторм достиг около 7 ч. вечера. К 10 час. ветер перешел к SW и начал ослабевать. В результате все двухэтажные дома были сильно повреждены, а с трех бараков вовсе снесены крыши".

   27 июля моя большая рана окончательно выполнилась и покрылась струпом. "Слава Богу! -- записал я в своем дневнике. Давно пора! Ведь уж 74 дня прошло со времени ее получения".

   "4 августа. -- Не хочется ничего писать. Идут мирные переговоры. В газетах все как-то смутно и непонятно... Чего же хвастал Линевич?.. Тоска!.."

   "6 августа. -- Гулял. Однако ходил не скоро и недолго (всего 1/2 часа), а здорово устал".

Глава V 

В период выздоровления. -- Я -- революционер... -- Наша молодежь. -- Мир. -- Тяжелые дни. -- От Сасебо до Ниносима

   Только тот, кому довелось в жизни благополучно перенести опасную, тяжелую и мучительную болезнь, поймет то, что я испытывал в течение ближайших недель. Я чувствовал (по крайней мере, мне так казалось), как с каждым часом я крепну, как прибывают силы. И как старательно исполнял я все предписания доктора относительно постепенного увеличения срока прогулок, как внимательно следил за своей ногой, приучая ее повиноваться моей воле -- не "загребать", не давать "вольтов" в сторону (седалищный нерв был-таки затронут)! Последнее время из всего населения палаты нас было только трое с еще не закрывшимися ранами; теперь осталось двое... Сознаюсь откровенно, когда эти двое отправлялись в операционную, я никогда не мог удержаться, чтобы не подумать: "А мне уж больше не нужно!" -- и эта мысль делала меня счастливым. Пусть это была грубая, животная радость -- что делать! -- я обещал писать всю правду.