-- Это ничего, -- лихорадка, это всегда бывает; вот я вас укрою потеплее, -- слышится чей-то голос...

   Я открываю глаза и вижу фельдшера, который возится надо мною...

   Так это был бред? Конечно, бред, нелепый, лихорадочный бред!.. Кто же посмел сказать... подумать -- "одни"... Нет! Как одни, когда за нами -- Россия!..

   Как горько я ошибался!..

Цена крови

Книга третья трилогии "Расплата"

Но есть и высший суд, наперсники разврата...

М. Лермонтов

Необходимое предисловие

   Долго я колебался раньше, чем решился подготовить для печати эту, последнюю, часть моего дневника... Она казалась мне слишком интимной... Жутко было подумать, что кто-нибудь встретится и спросит: "Так и было?"

   Что ответить? Единственный мой ответ: "Так было записано тогда же, на месте, в момент совершавшегося события". Во всякой летописи невольно сказывается личность летописца, но если заносил он в свою книжку все виденное и слышанное, "не мудрствуя лукаво", то ведь эта бесхитростная запись и явится в будущем той канвой, по которой ученые-историки разошьют свои пышные узоры.

   В моих книгах "Расплата" и "Бой при Цусиме" я старался, строго придерживаясь дневника, который вел изо дня в день, из часа в час, дать читателям картину переживаний собственных и того тесного кружка людей, в котором я был замкнут.

   Шесть месяцев на порт-артурской эскадре, завершившихся боем при Шантунге, 28 июля 1904 года; двухмесячный перерыв; семь с половиной месяцев плавания на второй эскадре в ее крестном пути от Либавы до Цусимы; роковой день 14 мая 1905 года, когда вместе с адмиралом Рожественским я был "переброшен" с погибающего "Суворова" на близкий к гибели "Буйный", все это было уже мной рассказано, и рассказать об этом я считал своим долгом, но от дальнейшего повествования до сих пор воздерживался. Мне думалось: "Читателям интересна история войны, а не моя история"; теперь же мне думается, что и с самого начала я писал не историю войны, а историю людей, принимавших в ней участие, и если это правдивое сказание удостоилось чести быть переведенным на все европейские языки, то стоит его закончить.

   Ничего не утаю из моих записок, ни в чем их не исправлю. Буду строго держаться старого изречения: "Еже писах -- писах".

   Но есть и высший суд, наперсники разврата!

Есть Грозный Судия! -- Он ждет!..

Он недоступен звону злата,

И мысли, и слова -- Он знает наперед...

Напрасно вы тогда прибегнете к злословью,

Оно вам не поможет вновь...

   М. Лермонтов

   Презреньем -- вам, молитвой и любовью

Своим бойцам за пролитую кровь

Отплатит Русь! -- И Вечный Судия

Нам даст Свой приговор за гранью бытия!..

   Вл. Семенов

Глава I

Возобновление заметок. -- На память и с чужих слов. -- На "Буйном". -- Перегрузка на "Бедовый". -- Краткое благополучие. -- Погоня. -- "Да ведь они сдаются?.." -- На буксире японского крейсера

   Последнюю заметку в мою записную книжку я внес 14 мая 1905 года в 7 ч. 40 мин. вечера, лежа на палубе миноносца "Буйный". От потери крови и начинавшегося воспаления в не перевязанных, загрязнившихся ранах чувствовалась сильная слабость, озноб, тошнота, головокружение и мучительная жажда... Мой дневник, который я вел изо дня в день (и даже), из часа в час за все время войны -- в Порт-Артуре и на второй эскадре, -- прервался...

   Только 22 мая (через неделю после боя) я в силах был снова взяться за карандаш и нацарапать несколько строк:

   "Ивасаки (Ивасаки -- японский доктор, в палату которого я поступил от доктора Оки, оказавшего мне первую помощь) тоже нашел (в ране) что-то лишнее. Стриг... Черт возьми!.. Всюду таскают на носилках. Дрянь. Говорят, рана была очень грязная(Неудивительно -- девять часов без перевязки, сначала в дыму пожара и под струями грязной соленой воды, а затем -- лежа на не менее грязной палубе миноносца). Кругом раны -- жестокая контузия. Весь мускул сильно смят и косо разорван; страшно болезнен и маложизнен. Размеры (главной раны) -- 130 миллиметров длины, а глубина -- от 25 до 37 миллиметров. Оки обнадеживает крепкой натурой, говорит: "Very strong blood".

   В этот же день, чувствуя себя (почему-то) довольно бодро (временная вспышка энергии), я набросал еще несколько кратких, неудобочитаемых и для постороннего человека совершенно непонятных, но моей памяти так много говорящих заметок.

   Руководствуясь ими, попытаюсь рассказать о том, что со мной было за предшествовавшие дни.

   Сделав последнюю запись (на "Буйном") и почувствовав себя "совсем скверно", я (как? -- не помню) спустился в кают-компанию миноносца. Здесь фельдшер Петр Кудинов (так сам он рассказывал) нашел меня сидящим у стола и подо мной -- лужу крови. По его словам, это было около полуночи. Странно, но, сколько помнится, тяжелая и огромная по размерам рана на правой ноге, причинявшая мне впоследствии столько... огорчений, в то время почти не болела. Боль чувствовалась вне ее -- в колене и в бедре, и вся нога плохо меня слушалась. Зато хорошо помню, как я начал неистово ругаться, едва лишь фельдшер взялся за сапог на левой ноге и попробовал его снять. Малейшее давление на раздробленный большой палец и на два соседние, сильно помятые, вызывало такие ощущения, которые можно было выразить единственно при посредстве богатого боцманского лексикона... Немудрено! -- ведь рассеченный осколком снаряда сапог был полон не только кровью, но и грязной, соленой водой, свободно проникавшей в него через пробоину, и в этом рассоле раненый палец вымачивался без малого девять часов...

   Фельдшер Кудинов (дай ему Бог здоровья и счастья на многие лета) сразу сообразил, в чем дело. Сапог и носок были разрезаны. Затем он так нежно, так аккуратно справил свое дело!.. Да мало того! -- чтобы мне не оказаться босиком, добыл откуда-то туфлю, вырезал у нее часть передка так, что от него осталась только перемычка, и эту импровизированную сандалию прибинтовал к ступне. Какой славный малый, и как глубоко я был (и всегда буду) ему признателен! Вот относительно дальнейшего устройства с некоторым комфортом оказалось труднее: не только все койки и диваны были заняты, но даже все матрасы разобраны.

   -- Эх, вы... -- укоризненно ворчал Кудинов, видимо, не обращая никакого внимания на мои штаб-офицерские погоны. -- Туда же хорохоритесь! Раньше бы надо мне показаться-я бы вас приспособил...

   -- Ну, ну... не свирепей... -- отвечал я, -- и так ладно будет...

   Конечно, ни Кудинову, ни тем более мне и в голову не приходило вытаскивать матрас из-под кого-нибудь, хотя бы одного из легко раненных, которыми был переполнен миноносец...

   Однако он добыл откуда-то чей-то дождевик. Правда, что, даже втрое сложенный, этот дождевик не напоминал собой тюфяка, но все-таки -- не голая железная палуба! А фланелевая рубашка Кудинова, свернутая комочком и положенная под голову, -- это была почти подушка!..

   22 мая я записал в своем дневнике об этой ночи: "Пришлось лечь на палубе (железная), подостлав только дождевик... Холодно, больно, неудобно... Здорово качало... Слезла повязка. Фельдшер пришел, поправил; достал брезент, одеяло..."