II

   Молоть привозили все больше мешками. Рожь застоялась в поле, все запасы подъели и у себя, и у соседей; поэтому как только установилась погода и началась молотьба -- на мельницу ехали почти из каждого дома. Подводами набивали весь двор, стояли на улице; некоторые размещали свои телеги вокруг дома мельника. Каждому хотелось вовремя смолоть; поэтому каждый зорко сторожил свой черед. Помольщики были мужики, бабы, молодые парни. Они сидели на мешках, на стенках закромов, на обрубке, где обтесывались кулаки, на лестнице, которая вела к жерновам. В полусвете, что шел от семилинейной лампочки с запыленным стеклом, все эти фигуры, поеживающиеся от предрассветного холода, имели большое сходство с курами, сидящими на насесте.

   "Д-да, вот приехали, -- размышлял Тихон Иванович, стоя около первой снасти у ящика, в который сыпалась теплая душистая мука, -- поесть захотели; а коли человек хочет есть, он и другого кормит. Не будь у них зерна -- что бы мне молоть тогда? А не будь у меня мельницы -- пришлось бы им, как свиньям, пареную рожь есть..."

   На мельницу приезжали его односельцы, с которыми он, когда сидел на тягле, водился чуть не за воротки, или такие, что судили обо всем совсем противоположно тому, как думал Тихон Иванович. Тихон Иванович старался обходиться со всеми с уважением. Он говорил мягко, участливо, расспрашивал, как у них поживают, что у них нового.

   В амбаре заводился разговор. Старый рыжий мужик, в огромной шапке, поместившийся на верстаке, тонким, жидким голосом говорил:

   -- На все божье соизволение. У моего шурина книга такая есть, в ней все предсказано. Последнее время, говорит, будут глады, моры, земные трусы... Восстанет народ на народ, брат на брата. Все объяснено.

   -- Брат-то на брата давно восстает, -- заметил другой мужик хриповатым голосом, и на его красном лице с толстым горбатым носом появилась хитрая усмешка, -- а вот, чтобы мужик на барина пошел -- об этом в Писании не сказано.

   -- Все есть, -- горячо уверял рыжий, -- ничего не упущено, там высчитана всякая планида.

   -- Ну, стало быть, Хвостоногов этого не читал, а то он не стал бы этак сурьезничать...

   -- Они этого не читают, -- степенно заметил стоявший у весов односелец Тихона Иваныча, Герасим Храмцов, молодой еще мужик с большой белокурой бородой. -- Они по-другому курс держат. Святое писанье нужно, мол, для мужиков... Они, мол, дураки, головы у них не завострены, а они -- сами себе напишут.

   -- Вот это так! -- согласился хриповатый.

   Его тон и смех были неприятны Тихону Ивановичу: в них чувствовалось зло, а злых он стал бояться. Прежде, когда он жил с мужиками на одном ряду, они ему казались безразличны, теперь же у него екало сердце.

   "Злой человек -- бесшабашный, от него всего жди; он только голому не страшен, а у кого кое-что есть, он и того... может и вред принести".

   Еще ему неприятно было такое пренебрежительное отношение к господам. "И господа -- люди... Если они наверху, а не внизу, так им такие таланты даны. У них так голова поставлена. Они все могут и устроить, и содержать. И всяк их слушается, а наш брат дома не укрепит, не удержит в руках своих кровных. Нашего брата родные сыновья не слушаются -- как же нас с господами равнять?"

   Но он только думал, а не высказывал своих мыслей. За последнее время у Тихона Ивановича появилась полная способность к этому и укреплялась. "Зачем держать все на ладони? -- думал он. -- Попадешь на озорника, он у тебя же вырвет да тебе в глаза бросит. Лучше промолчать".

   И он или молчал, или поддакивал. Начистоту же он говорил только дома с своими. Там у него что было на уме, то и на языке.

Ill

   К рассвету двор набивался так, что новым приезжим не было места, и они ставили своих лошадей вокруг Мельникова дома. Мужики шли и амбар, а бабы забирались в кухню. Мельничиха, небольшая, в темно-серой карусетовой кофточке и бумажной юбке, простоволосая, топила печку. Она всегда была довольна, когда на кухню набивались бабы. Они разговаривали между собой, рассказывали новости, бывшие в их деревнях. Все это развлекало и вносило в одинокую жизнь некоторый интерес.

   -- А я эту молодуху-то не знаю, -- сказала мельничиха, взглянув на вошедшую в кухню бабу лет тридцати, высокую, с тонкими щеками, прямым носом и гладким лбом. У нее были большие глаза, опушенные черными ресницами, глядевшие необыкновенно печально. И все ее худое, когда-то красивое лицо казалось грустным, как дерево, потерявшее листья.

   -- Наша свибловская, со мной приехала, -- поспешила объяснить долголицая старуха с большим носом.

   -- Раньше-то, должно, не ездила. Чья она?

   -- Самойлова дочка... Она в другую деревню отдадена, ну и не ездила.

   -- Во-от! -- поняла мельничиха. -- То-то я смотрю, незнакомое лицо. Ты что ж, к отцу-то с матерью погостить приехала? -- обратилась мельничиха прямо к молодухе.

   Та взглянула на мельничиху, как бы желая дать ей понять, чтобы к ней не приставали, но мельничиха этого не поняла. Молодуха отвернулась в сторону и сквозь зубы проговорила:

   -- Погостить.

   -- Пускают тебя свекры-то, ничего?

   -- Ничего...

   Баба встала и, нервно шагая, направилась к двери и вышла из избы. Мельничиха, удивленная, поглядела ей вслед и, обратившись к старухе, спросила:

   -- Что это она такая, аль с придурью?

   -- Не говорится ей. Она очень грустит. У ней ноне девочку убили.

   -- Убили? Ах ты, господи, вот несчастная-то! -- забеспокоилась мельничиха. -- А я, дура, пристала к ней.

   -- Да, как колосок подкосили, -- грустно вздохнув, подтвердила старуха.

   Мельничиха бросилась вон из кухни. У двора за углом, где выпряженная лошадь ела из кошеля сено, стояла молодуха. Она приникли головой к грядке телеги и стояла, закрывши лицо руками.

   -- Родимая, а родимая! -- участливо трогая за плечо, говорила мельничиха. -- Ты меня не обессудь, ведь я спроста тебя спросила-то.

   Молодуха подняла лицо, сделала усилие взглянуть на мельничиху, но сейчас же отвела взгляд.

   -- Я ничего, что ж!

   -- Отчего ж ты из кухни-то ушла? Твой черед -- не скоро еще; поди-ка к нам, посиди -- там теплее.

   -- Мне все равно.

   -- Ну, как все равно? У нас там и тепло, и светло. Пойдем... Ах, какое горе-то... А я ведь и не думала.

   -- Може, разденешься? -- предложила Прасковье мельничиха.

   -- Нет, я так посижу.

   Она расстегнула кафтан, и из груди ее вырвался глубокий, перерывистый вздох.

   -- Вот ведь горюшко-то какое! -- проговорила мельничиха. -- Сколько ей годов-то было?

   -- Семь годов. Первая девочка, второй грудной был... -- стала понемногу разговариваться Прасковья.

   Дочь мельника, убравши посуду, затворила шкаф и, повернувшись к нему спиной, устремила свои узенькие глаза на Прасковью.

   Мельничиха подсела к столу и стала внимательно слушать.

   -- Как же это вышло-то -- бунтовали у вас, что ль?

   -- Не бунтовали, а заартачились... не повезли барину испольного сена; ну, барин-то и прислал этих...

   -- Пьяных, что ли, подобрал, коли они таких дел наделали?

   -- Кто их знает-то... Дело было утром, наши еще с покоса не пришли, я на пруду пеленки мыла... и Аксютка это со мной... веселая такая, все время как воробей верещала... Идем с речки-то, а из имения-то и едут... в двух тарантасах, а за ними -- человек двенадцать верховых, с ружьями. Остановились у магазеи, слезли с лошадей... из тарантаса господа выходят, один с золотыми пуговицами и воротник белый такой, а с ним господский управляющий. И мужики, глядим, с покоса идут... Стали в заворках, глядят, что за гости приехали. Из деревни это бабы высыпают... Старухи печки топить побросали... Вышли из тарантаса... вышел вперед этот с пуговицами-то, а конные слезли с лошадей и ружья в руках держат... "Староста, -- кричит набольший, -- выходи сюда!.." Староста, как был с косой, к нему. "Брось косу!" -- кричит начальник. Староста отдал сыну косу. "Шапку долой!" -- "А что ж, -- говорит староста, -- нешто иконы несут?" Начальник как закричит: "Я тебе покажу, такой-сякой, иконы!" -- да в скуло ему. Ну, мужики это зароптали. "Это что ж, кричат, ничего не видя, бить!" -- да с косами к тому-то. А начальник как крикнет: "Заступайся за начальство, стреляй!" Мы думали, он это для острастки, а стражники-то правду -- как наставят ружья, да в народ. Брызнули -- кто куда. И я бросилась в заворки... Мне надо бы в поле, а я в заворки, куда весь народ. Опять ружья -- гро-о-х! Гляжу, моя Аксютка взмахнула ручонками, да так ничком и тяпнулась... И как закричит не своим голосом. Гляжу, а у ней из спинки кровь забила... Батюшки, пуля попала...