-- Подождут! Я так хочу. Мне легче так.

   -- Арсений, я тебе, как мать, говорю. Я приказываю, наконец.

   Он досадливо сморщился.

   -- Ах, пожалуйста... Нельзя ли без этого... без представлений!

   И упрямо побежал догонять уже отъехавший катафалк.

   Проселочной дорогой, влажной, местами топкой, медленно подвигались вперед. Павел ехал с Марго и обратно от станции. Лошади ступали нога за ногою, шагом. Солнце горело за облаками, не выплывая на небо.

   От солнечных лучей светились облака, окруженные сияньем. Даль за полем лежала необычайно ясная. Далеко на горе, версты за четыре, а может, и дальше,-- выступала группа ветряных мельниц. Не трудно было рассмотреть отсюда, снизу, как вращались от ветра мельничные крылья: до того был прозрачен воздух.

   Когда проезжали лугами, выглянуло солнце. В одном месте наткнулись на табун слетевшихся аистов. Их было много в разных концах осенне-зеленого луга. Слетались со всех сторон новые и новые стаи, как на сборный пункт большого военного лагеря. Одни спокойно паслись на лугу, другие взлетали высоко вверх, сверкая под солнцем белыми крыльями. Парили чуть пониже облаков, повисали без движения в воздухе, описывали правильно широкие круги, и опять парили и догоняли друг друга.

   Из общей массы выделился один, верно, старый и опытный, твердо знавший предстоящий путь. Он полетел к югу. За ним двинулись остальные, пока еще нестройно разбросанной сетью. Поднялись и те, что оставались на лугу, и стали нагонять табун серебрящихся под солнцем белых пятен.

   А вожака и не видно уже.

   Следя глазами за отлетающей стаей, Павел задумчиво сказал, как бы самому себе, не обращаясь к Марго:

   -- Ксения Викторовна уж не увидит их весною.

   Ночью после похорон Павел не раздевался. Опять сидел у стола при зажженной лампе. Глубокая задумчивость омрачала его лицо, хотя определенных мыслей не было. Звон стоял в ушах, больно было физически от ворвавшегося в жизнь сознания пустоты. От того, что вдруг стало совершенно пусто, и эту пустоту нечем заполнить. Кто-то негромко стукнул в дверь.

   -- Марго,-- подумал Павел. Он медленно встал отворить дверь, но, отворив, попятился в изумлении: за дверью стоял Арсений.

   -- Я к тебе,-- отрывисто проговорил Арсений и вошел, как стоял, со шляпой в руках, в накинутом на плечи пальто.

   -- Никак не могу уснуть, Павел. Не сплю все время. Дай чего-нибудь для сна... Впрысни мне. Сил больше нет выносить это.

   Павел глядел застывшим взглядом. Он не сразу понял просьбу. В ушах продолжался прежний звон, пусто было в мыслях, все казалось глубоко безразличным. Не скоро стряхнув с себя безучастность, он приказал себе понять, чего хочет от него Арсений. Затем снял с плеч Арсения пальто, вынул из его рук шляпу, подвел к столу, усадил в кресло, где сам сидел перед этим.

   Арсений повиновался беспрекословно.

   Павел спросил, пытаясь говорить поласковее:

   -- Что же тебе? Немножко морфию?

   -- Чего знаешь. Лишь бы подействовало. Тяжко мне. Невыносимо. Без сна не выдержу дальше. А жить надо, нельзя не жить. Дети!.. Если бы не они... какое счастье, только выстрел, и ничего. Все кончено. Разом. Я так метко стреляю, без промаха. Но дети!.. Нельзя. Не смею, не могу. А как хотелось бы...

   В душе у Павла было прежнее безучастье. Однако он нашел и нужный тон, и слова, требуемые настоящей минутой. Он сказал благоразумно и увещательно:

   -- Полно. Что ты? К чему? Ведь уже свершилось... уже не поможешь.

   -- В том и горе: уже не поможешь. Кайся, бейся головой о склеп, проси, умоляй, требуй прощенья... изойди слезами от сожалений -- поздно. Уже свершилось. Не поможешь. А жить нужно. После такой вины... такой потери? Надо, надо жить! Дети.

   Арсений потер рукой лоб и лицо, собрал в складки кожу лба, наморщив ее пальцами, как бы принуждая себя припомнить что-то, и пробормотал, припомнив:

   -- Уснуть бы? Помоги, Павел.

   Павел и теперь ответил, как надо было:

   -- Ты бы у меня уснул? Дома все напоминает тебе... Расстраивает. Ложись здесь? Встань, я раздену.

   Арсений Алексеевич подчинился, как дитя.

   -- Ложись сюда, на подушку. Погоди, я укрою... Вот так. Теперь приготовлю шприц...

   Павел подошел к шкафику в стенке, достал из жилетного кармана ключ, отпер секретный замок со звоном. Вынул шприц из никелевого футляра, переменил иглу, продезинфицировал ее спиртом.

   Арсений следил глазами за этими приготовлениями внимательно, немножко испуганно.

   Остро и холодно запахло эфиром.

   -- Готово,-- сказал Павел и подошел к кровати.-- Открой спину. Пониже лопаток, там не так больно. Не бойся. Я раньше натру эфиром.

   -- А ты никуда не уйдешь? -- спросил Арсений уже капризно.-- Не уходи. Не оставляй меня.

   -- Хорошо. Не уйду никуда.

   -- И свет пусть горит. Не так жутко. Спи и ты здесь. Вон, на диване. Что, уже? Уже впрыснул?

   -- Уже.

   -- А я и не заметил как. И скоро я усну теперь?

   -- Скоро. Сейчас уснешь. Помолчи, не разговаривай больше.

   Павел до утра сидел у стола при горящей лампе.

   Он знал, что Арсений заснул крепко, надолго, по крайней мере, до полудня. И все-таки опасался, как бы не спугнуть тихого сна, который спустился на тоску и утомленье Арсения.

   Сам же Павел не чувствовал потребности ни в сне, ни в забвении.

_______________

   Наутро снова служили панихиду в часовне над склепом

   Ночью шел дождь, мелкий и неугомонный, а день настал серый, шумел ветер. Тепловатая сырость перенасытила воздух. Так и висела влага надо всем и на всем, на траве, на постройках, на зеленых и золотисто-хрупких осенних листьях.

   Кружились и пролетали стаи ворон, тяжело падали на землю с деревьев одинокие, намокшие листы.

   Уже не хватало свежих цветов в Неповоевке, к похоронам все были срезаны. Только мгновенно вянущие вьюнки оставались на цветниках, обвивали кладбищенские кустарники, кресты, памятники, часовню. Ветер теребил их мягкую зелень, раскачивал тонкие цветы -- синие, белые, розово-красные,-- и цветы колыхались на неприметных ножках, будто плавая в воздухе.

   Арсений Алексеевич спал у Павла так долго, что панихиду пришлось отложить с двенадцати на два часа дня.

   Пропели вечную память, надо было уходить из часовни.

   По красному песку кладбищенской аллейки впереди других шли дети с мистером Артуром. И там, в этой небольшой группе, вдруг раздался короткий и громкий крик, словно придушили кого-то. Затем свалился на мокрый песок Горя. Бросились к нему -- он лежал недвижимо, как каменный, с сжатыми челюстями. Глаза были открыты, зрачки закатились кверху. Думали -- обморок. Но мальчик судорожно двинулся всем телом, и с ним началось что-то непонятное. Руки и ноги попеременно сгибались, выворачивались, голова забилась о землю, побагровевшее лицо искажали невероятно страшные гримасы. Высовывался и оттягивался язык, глаза неестественно вращались, изо рта выступила розоватая пена.

   К нему на помощь бросился Арсений Алексеевич. Бросился деловито, озабоченно, как будто нисколько не испугавшись.

   -- Язык... Он откусит язык!

   Арсений Алексеевич разжимал челюсти Гори, придерживал его голову, старался облегчить возможность дыхания и делал все с таким неторопливым уменьем, словно был врачом-специалистом.

   Остальные перепугано теснились вокруг на траве и на дорожке, не зная, что предпринимать. Припадок прошел быстро, он продолжался несколько минут, но казалось, не будет конца этому странному явлению.

   Подергиванья смягчились, стихли. Несколько легких толчков, пробежавших по телу мальчика, и к Горе вернулось сознание. Расслабленный и изнемогший, он не знал, что с ним было. Не мог понять, почему он на сырой земле в новой траурной куртке? И не то лень, не то неохота было ему даже и выяснять это. Он сейчас же закрыл глаза, по-видимому, уснул спокойно и крепко. Тогда Вадим Алексеевич с бережностью поднял его, как пушинку, и понес к дому на вытянутых руках.