Кто-то ахнул потихоньку. На верхней полке три пацана с восторгом слушали, глядя в рот рассказчику.
— Похватали, значит, мы это все, — продолжал
он, — пошли за город па выгон, раздавили бутылку и легли спать на мешках. Тут нас и повязали. Мне, как малолетке в ту пору, вмазали тройку. Просидел от звонка до звонка, будь здоров!
Я спросила — так просто и легко было ввязаться в разговор:
— Что же, на пушной базе, кроме рыжих лис и песцов, ничего не было?
— Черные были лисы, некрасивые. Мы их не брали. Еще бурые были какие-то, поменьше шкурки с хвостами метелкой. Мы их тоже не брали. Взяли что покрупней и покрасивше.
Мне стало и смешно и горько: вот же занесло меня куда. Ну и что? Почему бы нет? Раз мне не место там, где я была, то почему бы не здесь мое место? Любопытство уже вступило в свои права.
— Дурачье вы, — сказала я, — рыжие лисы гроша ломаного не стоят. И песцы — дешевка. А черно-бурые — самые дорогие, и маленькие с хвостами — это соболя, чтоб ты знал. Их даже за границу продают.
Парень обалдело уставился на меня:
— А ты почем знаешь? Ты что, тоже меха умывала?
— Ничего я не умывала, я их носила, — сказала я и вспомнила, как пришла к Шумилову в своем новом пальто с соболем и он сказал, что я «быстро оперилась»…
Слышно было, как засмеялись пацаны: авторитет рассказчика поколебался.
Верзила свесил сверху голову. Без своего картуза он выглядел иначе: большая голова на тонкой шее, как у дефективного ребенка. Черные глазки изюминками торчали на мучнисто-белом лице.
— Видишь, если бы в нашем кодле был стоящий человек, который разбирался, мы бы другое прихватили. Дык ведь все равно нас забрали. — Парень замолчал, ожидая вопросов, и, не дождавшись, сообщил: — Теперь завязал. Вкалываю.
Неужели и этот туда же? А почему бы нет? Народ вербовался разный, а такой «завязавший» и здоровенный уж наверняка даст норму играючи. И какая мне-то разница?.. Ничто не играло роли. Ничто. Только: валенки есть? Полушубок? Варежки?
Женщина раскуталась, платок сбросила на плечи, ей стало жарко и захотелось поговорить.
Она подняла на меня голубые глаза с томной поволокой.
— Вы кто будете? — спросила она. — Из учительниц?
— Да, ответила я, чтобы не пускаться в долгие объяснения. — А вы?
— Я попадья.
Ну и что? Ничему не надо удивляться.
Попадья рассказала, что у себя, за Каменец-Подольском, она услыхала, что набирают рабочих в Сибирь. И двинулась в путь. Поп ей так надоел, что она и подальше бы куда заехала. А она когда-то была работяга. Поп с какого места ее сорвал!
Борясь с дремотой, я встала, пошла по коридору. Компания молодых людей резалась в очко. Все разные, но одеты одинаково — в новое с головы до ног, от черных финских шапок до бурок — головки фетровые, низ кожаный. Игра шла вялая, без азарта.
— Садись с нами, подруга, — пригласил неожиданным басом маленький, чернявый, с такой большой шевелюрой, словно нахлобучил на голову чужую папаху.
— И ты в тайгу? — удивился тот, что держал банк, темнолицый, с заячьей губой; карты выскальзывали у него из пальцев, как у фокусника.
— Почему же нет? Вы вот едете, — сказала я.
— Мы лесорубы, — объяснил чернявый, — нас бригада. Показательная. Имени графа Льва Николаевича Толстого.
— Брось, Степан, травить, — беззлобно бросил банкомет. — Сдать?
Степан, не открывая карту, поколдовал над ней, поплевал, подул и объявил радостно:
— Себе!
Темнолицый сбросил щелчком верхнюю карту, прикрыл ладонью.
— Раскрывайся! — прошептал Степан и одним хватком открыл свои карты: — Двадцать одно! Как в аптеке.
Все полезли смотреть: верно!
Степан загреб банк. Начали по новой.
— Сдать? — спросил меня Степан.
— Давай! — согласилась я и поставила на кон денежку. У меня оказалось пятнадцать, я на риск прикупила две карты сразу. И сняла банк. По второму кругу я снова открыла двадцать.
— Ну-у! Везет! — снисходительно уронил темнолицый. Что-то привлекательное было в некрасивом его лице. — Я, однако, к тебе в долю не иду: в любви у тебя, значит, неважней дело.
— Неважней! — подтвердила я.
«А ведь в самом деле: где у меня любовь? Любви не было. Ну и не надо», — подумала я, как будто это было подходящее место и время для подобных размышлений.
Словно кто-то подстегнул игроков: начали азартно кидать карты, бросались уже бумажными деньгами. Банк то и дело «стучал»: карта шла ко мне и Степану.
— Хватит! — сказал темнолицый, зыркнув черным глазом. С неохотой, но все же его послушались. Было уже за полночь, хорошо, что так быстро прошло время и что-то узналось за игрой. А что узналось? Просто в этих парнях было что-то надежное, и снисходительность в голосе темнолицего бригадира не обижала. Заглянув в глаза мне, он вдруг сказал:
— Ты не тушуйся. Работа не пыльная.
«А я и не тушуюсь», — хотела ответить я, но почему-то не ответила. В нем было превосходство опыта, и почему-то казалось, не только профессионального, но жизненного. И звали его все уважительно: Михаил, а не Мишка, хотя был не старше других.
В вагоне наступила тишина. Вдруг громко, старательно-серьезный голос произнес:
Спокойной вам ночи, приятного сна,
Желаю вам видеть козла и осла,
Козла до полночи, осла до утра,
Спокойной вам ночи, приятного сна.
— Ты чего дерешься, чего! Может, я это со сна? — уже тише, словно реплику в сторону, добавил тот же Степанов голос.
— Господи, прости наши прегрешения! — пробормотала попадья, подымая с жидкой казенной подушки голову с рогами бигуди.
— Что за безобразие, граждане! Дайте спать людям! — возмущался кто-то. — Разошлись!
— Мы разошлись, как в море корабли, — завел было Степан, но кто-то, видно, заткнул ему рот: послышался подавленный крик, возня, и все стихло.
Все спали. Только человек в гетрах удивленно выставил мне навстречу свой орлиный нос.
Поезд подходил к станции. Я силилась рассмотреть ее название в тусклом свете перронных фонарей.
— Ягодная, — брюзгливо бросил человек и отвернулся к стенке.
А я так и не уснула. Колеса отстукивали, ставили раздумчивые многоточия под каждой судьбой. За окном светлело: рассвет был слабый, нерешительный, словно страшился того, что откроется: степь, снег…
В окне пошли леса. Проплывали, темные и густые, сплошняком. Казалось, узкоколейке не пробраться, зажатой с обеих сторон диковинно буйными лесами. И чудилось: оттого, что они так напирают, шатаются, вот-вот сойдут с рельсов вагоны и упадут в зеленое месиво, а оно заглотает маленький поезд и сомкнется над ним, как вода.
«Все-таки хорошо, что я поехала», — подумала я и от успокоительной этой мысли уснула.
IV
Выходить из жарко натопленного общежития было мучительно. Непривычная одежда: ватный пиджак натянут на стеганую телогрейку, ватные штаны, валенки — все тяжелое, казалось, и шагу не ступишь, пригнет к земле.
Но вышла в морозное утро, и сразу ощущение тяжести пропало. Напротив, все служило свою службу. Самую главную, важную: градусник на воротах показывал сорок ниже нуля; зима взяла круто. Солнце встало в морозном кругу. Тонкой, ярко-красной ниткой был прошит восток. В безветрии стояли вокруг ели, обступали дорогу, узкую, прямую. «Это лежневка: под снегом доски», — догадалась я.
Бригадиры хриплыми утренними голосами выкрикивали фамилии. И здесь тот самый, в гетрах. Только сейчас на нем валенки, орлиный нос по-прежнему торчат из-под треуха. И почему-то он здесь — начальство. Да, точно. Вот он негромко проговорил:
— Бригадиров прошу подойти!
И тотчас они отделились и подбежали к нему, словно командиры подразделений к командующему. А мне не все ли равно? Самое главное — мне тепло, одежда вроде непробиваемая для мороза. А может быть, это только вначале?
Поискала глазами Катю, она, вероятно, где-то тут, неподалеку. Вертеть шеей было трудно из-за воротника ватника, между ним и ушами шапки — ни щелочки, куда мог бы проникнуть мороз. Но он так и рыскал, искал какой-нибудь незащищенный кусочек и впивался в него, жаля беспощадным жалом. Впился в щеки — я стала растирать их жесткой, уже задубевшей на морозе рукавицей.