И на излете кризиса, страшного, впервые в жизни до жути реально уносившего из жизни (так что самым пугающим, снаружи, для Анастасии Савельевны, было то, что Елена уже совсем этому не сопротивлялась, а даже наоборот как-то облегченно радовалась, и брела, брела, брела, забредала все дальше и дальше, не проявляя ни малейшей воли оборачиваться и цепляться вот за этот вот страшный мир – и отказывалась уже даже и есть и пить: зачем, собственно?) – ночью, в каком-то темно-фиолетовом саду, пририсованном пастелью прямо к ее раскаленному лбу, с пристроенной – откуда-то из-за уха – муаровой аркой, оплетенной шершавым хмелем и анонимными карминными цветами, она вдруг чудовищно, в первый раз в жизни начала ссориться с Богом, предъявляя Ему претензии и истошно спрашивая, почему же есть люди, которых спасти нельзя? Почему же, Господи, Ты не спасаешь людей насильно? Всё ведь в Твоей власти, Господи! Почему же Ты, Господи, не изменяешь людей насильно – ведь это было бы для них благо – измениться именно так, как Ты хочешь! Господи, ну почему же Ты не переделываешь вурдалаков? Ведь это было бы благо, если бы Ты, Господи, изменил вурдалаков – пусть даже и насильно! Правда ведь, Господи?!

И следующим утром выплыла из океана жара на тихий солнечный здешний берег со странным ответом внутри: что спасение – это не то (или, точнее, не только то), куда можно «попасть» когда-то, потом. Вечность – уже здесь и сейчас. И если ты с Богом всей душой – здесь и сейчас – каждую минуту – то это уже спасение. А если ты здесь и сейчас без Бога – то ты уже в аду – как ходячий гроб. И именно это – свободный выбор. Свободный, ежесекундный выбор. В актуальном времени. А заставлять себя любить Бог просто не желает.

Выздоровление проходило под знаком старых побуревших гранат, и прошлогоднего же сотового меда, и развесного, домашнего, трепещущего в вощеной бумажке тончайшего мягкого свежего спрессованного сыра – волшебной снеди, которую Анастасия Савельевна, промотав, кажется, всю зарплату, самоотверженно накупила для нее на базаре, наивно считая, что ей нужны витамины, чтобы выкарабкаться из болезни. И еще слабо реагируя на что-либо вообще снаружи, до сих пор как-то вчуже, присутственно, не вполне принимая внешние события и картинки, не соотнося их с собой, отказываясь применять их к себе, – подбив под себя стоймя подушки, и раскрывая на тарелке перед собой гранат, и радуясь, как в детстве, что бордовых горниц там – без счета – вот, кажется, уже все гранатовые драгоценности увидела – ан нет – за мягкой стенкой раскрывается следующий слой – и там еще, и еще – полно, битком набито! – и еще так много необжитых небесных обителей в запасе, что можно не волноваться – и потом пила крепкий чай, который Анастасия Савельевна заваривала почти так же вкусно, как Крутаков; и крушила стенки сот чайной ложкой; и вдруг обнаружила, что в логическом ряду «Гранат – Сотовый Мед» – не хватает только Кукурузы, – и, еще, пожалуй, Детского Зуба – и, проследив мысленным взглядом эту излюбленную форму Супердизайнера, по которой отливались и лепились и зерна, и зуб, и соты, впервые после болезни улыбнулась и почувствовала, как сладко, до звона в ушах, какой-то горний солнечный ветер наполняет и очищает ее легкие. «Интересно – что сделали сначала? – рассуждала она, так и не поднеся гранат к губам, в восторге всё трогая круглый за́мок гранатовых горниц на блюдце подушечками пальцев. – Скорее всего, все-таки сперва изобрели зуб – и уже потом, по имеющейся модели – отлили воском форму сот, туда залили органику и опробовали объемную литографию на воскового цвета кукурузе – эдакий тройной пинг-понг – и, уже затем, как вершину творения – как излишнюю, нефункциональную, откровенно не обязательную надбавку – изобрели съедобные ювелирные камни, разборную съедобную игрушку – гранат!»

Воздвиженский, которого Анастасия Савельевна не пускала к ней навещать, боясь, что он заразится гриппом, прислал ей – по почте в смешном правильном конвертике с аккуратно вырисованным по пунктирным лекалам индексом, – письмо. И, когда Анастасия Савельевна, донельзя растроганная таким архаичным способом общения, притащила ей с утра поскорее почту в постель, Елена, распечатала конверт, и, начав читать, разумеется, сразу с конца, рассмеялась: в честь ее давно минувшей, детской, битломании, Воздвиженский поставил в финале остроумный постскриптум, в кавычках: «P. S. I love you.»

И был июнь. И мать вдруг заявилась домой, сияя, как маленькая девчонка:

– Ох, Ленка!… – промолвила она, распахнув дверь – точно таким тоном, как когда-то на горке в Крыму, над Гаспрой, охала, когда распознала звезды и опрокинутое в небо море, из своей юности. – Ох, Ленка!… – и обняла ее. – Я сегодня крестилась.

– Мамочка, почему же ты мне ничего не сказала?!

– Я захотела сама. Я же все-таки – взрослая девочка.

Эмбарго на молитвы за столом перед едой было отменено.

Мать на кухне отваривала для нее творог из молока и кефира: отбрасывала из кипящей кастрюли в ковшик, натянув на него чистую сухую марлю, – а потом ловко перехватив, затянув марлю винтом, чуть отжав, вешала отцеживаться забавный закрученный мешок на перекладину сушки над раковиной. А сама пробовала на кончике ложки кисловатую, горячую сыворотку из кастрюли.

Елена уже не могла отойти, слонялась вокруг матери, садилась на табурет, опять вставала, подпирала кухонную стену фальшивой, пост-гриппозной, кариатидой, и поджидала угощения.

И вдруг, отвернувшись от нее к плите, и чистя – и аппетитно пуская в плаванье четвертованную картошку, Анастасия Савельевна, как-то спиной, призналась:

– Ленк, я ведь тебе не говорила раньше никогда… Я всё надеялась, что ты от этой блажи избавишься, мясо есть начнешь… Я ведь тоже – ты будешь сейчас смеяться – не ела мяса, ни в детстве, ни в юности – наотрез отказывалась, несмотря на страшный голод после войны. Маме моей… Ты помнишь еще бабушку Глафиру?

– Ну мам, ну у меня же грипп был, а не склероз!

– Ну, вот… – продолжала все так же, не поворачиваясь, Анастасия Савельевна. – Я же тебе рассказывала: когда мы вернулись в Москву после войны из эвакуации, и вынуждены были несколько лет жить в бараке – маме козу и кур приходилось держать, нас ведь трое детей у нее было – я, да Юрий старший, да Владимир – нищета была страшная, голод, горячей воды не было, даже в туалет из барака на улицу бегали: тоже, только слово одно «туалет» – а так-то, на самом деле – дырка в полу в деревянном сарайчике – один на все дома в окру́ге. В четыре утра мы должны были с мамой идти к Водному Стадиону покупать повал – корм для скотины. Записывались в огромную очередь – химическим карандашом, на руках. Потом я – маленькая, и мама, тащили на себе по десятикилограммовому мешку повала. И мама своими этими нежными музыкальными ручками в двадцатиградусный мороз таскала ведра в хлев с ледяной водой, и в этих металлических корытах размешивала корм – ох, бедная она моя! – пальцы у нее пухли, фаланги все опухшие были – а потом, к старости, из-за этого пальчики у нее скривились – помнишь ее кривенькие ручки? В общем… К мясу я никогда так и не притрагивалась, лет до двадцати, даже больше – меня с души воротило, потому что я этих и коз, и кур своими глазами видела, и своими руками кормила. Я уж тебе не рассказывала, доча, раньше никогда… Я же хочу, чтоб ты у меня крепенькая была. И в обморок не норовила хлопнуться по любому поводу.

– Ага. Щаааз. Прям. Крепенькой. Как эти все крепенькие толстокожие уроды, которые в аду всю жизнь жили и не поперхнулись, – мурчала Елена, с удовольствием додаивая в раковину творожный курдюк, и вываливая уже россыпи творога горкой на тарелку, готовясь поливать медом.

– А потом – так всё как-то понеслось… Кое-как… – продолжала Анастасия Савельевна, по-прежнему, спиной, как будто реплики Елены не услышала. – А сегодня, после крещения – всё вернулось. Счастье, и жизнь, и юность. И даже Найда, кажется, как будто жива. Помнишь, я тебе про Найду рассказывала, да?

И в воскресенье, после причастия, когда Елена еще на нетвердых ногах, как будто заново учившихся ходить, спустилась с крыльца храма в Брюсовом, и, едва отойдя метров на двадцать по скверу, обернулась и задрала голову вверх, на колокольню, – плывшие на ускоренной перемотке на восток перистые облака – след от крыла – закружили голову, и показалось, что колокольня стронулась с места и летит, да и сама она как будто падает на спину, но вместо падения – летит, вместе с колокольней, вместе с этой гигантской острой секундной стрелкой, и делает полный круг вокруг циферблата земного шара.