– Мама, ну я же тебе показывал вчера «Шпигель» – там же черным по белому… Акт о капитуляции Германии же не девятого мая был подписан на самом деле, а седьмого мая, и вступил в силу восьмого мая! В СССР просто было запрещено об этом говорить! И во всем мире все союзники, между прочим, именно восьмого мая окончание второй мировой войны празднуют – а девятого мая была только повторная инсценировка, клоунада, по требованию этого маньяка Сталина устроена! – стесняясь, на полутонах, пытался втемяшить Дьюрька – всегда перед матерью благоговевший, но давно уже разрывающийся между ней и своими убеждениями.

– Ш-ш-ш! Минута-а-а! Молчания! – моложавым высоким голоском торжествовала над ломящимся столом, высоко подняв свой бокал с шампанским, Ирена Михайловна.

Дьюрька делал страшные знаки Елене глазами.

– Ну! Давайте за Сталина! Все должны выпить шампанского! Что бы ни говорили о Сталине… а войну все-таки Сталин выиграл! – звонко и задорно, со звенящей торжественной слезой уже в голосе продолжала Ирена Михайловна, явно в каком-то амнезическом гипнозе забыв, что она дочь зверски убитого без суда и следствия, как раз перед самой войной, на Лубянке, Беленкова-Переверзенко – и чуть не убитой в лагере «жены врага народа».

– Мама! – тихо вспылил Дьюрька. – Только, мам, пожалуйста, тост не предлагай за гениального грузинского генералиссимуса, за этого убийцу! Я же тебе показывал публикации: Сталин репрессировал перед войной всех лучших полководцев, дружил с Гитлером, напал с Гитлером вместе на Польшу и вместе с Гитлером развязал вторую мировую войну против маленьких европейских стран, а потом сильно удивлялся, что его любимый друган-фюрер против него тоже войну начал! Не надо, ладно, мам?! Мы же с тобой договаривались! Два диктатора пытались сожрать друг друга – а в результате угробили столько миллионов ни в чем не повинного народа!

Баба Даша, по недогляду не убитая в лагере жена врага народа, с умильнейшим выражением лица (ну как же! дружные разговоры за столом! гости в доме!) спешно вставляла трясущейся дряблой ручкой в веснушках выпавшую из уха слуховую машинку, никак не могла понять в чем сыр-бор и доверчиво переспрашивала:

– Как-как? Еще раз повторите, пожалуйста!

– Не надо, мам, вот только «за Сталина», выигравшего войну исключительно заградотрядами и штрафбатами и сознательно угробившего миллионы напрасных жертв. Мы же с тобой договорились! – мучительно бордовея, начиная с ушей, учтиво скрежетал зубами Дьюрька, смотря на тарелку и скашивая рот вбок к матери как будто в улыбке, чтобы бабушка не прочитала по губам.

Но Дьюрькина мать спускала все замечания мимо ушей – и продолжала рассказывать про гениальные победы Сталина, почему-то с вызовом поглядывая через стол на семнадцатилетнего фрица Густля – как на попавшего в засаду клопа. Сейчас, мол, мы его советской икрой-то накормим, советским шампанским напоим, и…

Гуcтл, впрочем (которому Дьюрька переводил тосты матери лишь выборочно), совершенно натурально, искренне радовался такой славной возможности справить годовщину окончания второй мировой (тем более – под икорку) – и без всякой задней мысли, в перерывах между бутербродами, деловито чистил свои ногти и важно почесывал живот.

Бордовый, до крайней степени ярости доведенный Дьюрька, уже затягивавший, на зло матери: «Уньён унцерштёртбарэ!» – поспешно увел и Елену, и Густля из дома гулять в безбрежные цветущие яблоневые сады на канале рядом с домом.

А еще через день – дёрнуло же Елену согласиться! – прямо из школы, вместе с Дьюрькой и внезапно помирившимся с ним Воздвиженским, сбежали с уроков и повезли Густля (по-бюргерски обстоятельно требовавшего предъявить ему по списку все значившиеся в немецком путеводителе достопримечательности, и помечавшего уже отсмотренные объекции синей галочкой маркера) – в мавзолей. Отстоять пришлось (куцую, правда, уже) очередь – по периметру Кремлевской стены до входа в кровавую кунцкамеру.

– Дьюрька, я боюсь. Я не пойду туда с вами, – застонала Елена уже перед самым входом – вдруг, после веселой майской болтовни (никоим образом к каморе ужасов не относившейся) только на пороге реально осознав, что именно сейчас им предстоит.

– Да ладно, брось – глупости! – зайдем. Ты ж там не была никогда – я тоже. Сейчас вот прикроют лавочку – и всё, никогда больше туда не сходим! – тащил ее Дьюрька.

И чуть не потеряла она сознание в этом темном колумбарии с каким-то мерзким спертым сжиженным воздухом и жужжанием и кликанием каких-то приборчиков, поддерживающих какой-то паскудный мелиорированный высушенный уровень влажности и расплющивающего давления. И почему-то гаже всего было то, что трупак, – подсвеченный в центре тусклыми софитами, – такой маленький, размером с ребенка, ссохшийся, с маленькими неприятными ручками. Смертоносная личинка, сатанинский эмбрион, до сих пор, словно Чернобыльский реактор, казалось, распространявший вокруг себя, по всей стране, смерть и убийственные, мутагенные миазмы.

– А так они же все злобными коротышками были – и он, и Джугашвили! – быстро и беспечно, скороговоркой, как само собой разумеющуюся, давно доказанную политологический аксиому, прокомментировал жуткое зрелище, с высоты своего ладного стана и богатырского роста, невозмутимый Дьюрька.

И брели впереди и позади них, и наступали им на пятки, любопытствующие обыватели и туристы – и долговязый блондин-датчанин в красивой красной куртке тыкал рукой в чертову куклу и важно объяснял смутившемуся, тупившему косые глаза в пол, травянистому сыночку основы таксидермии, и две дебелые бегемототазые лесбиянки-немки хихикали в толстые кулаки – хвост толпы завивался по наклонной плоскости, по нисходящему бордюрчику, и с болезненным интересом в глазах, со всех сторон, десятки ротирующихся потребителей фильмов ужасов рассматривали труп, выставленный на прозрачной витринке в середине – и вились, вились, не зарастающей, садо-мазохистской извращенской тропой: одиночки и любовные пары; семьи с детьми и целые выводки: останавливались, тормозили, смаковали подробности выпотрошенной страшной мумии, и не давали пройти скорей уже вперед уже, на выход отсюда.

Густл торчал позади лесбиянок и громко сетовал, что надзиратели не разрешили ему сфоткать чучело на память, и гортанно интересовался, что там набито внутри.

Воздвиженского Елена и вовсе потеряла из вида.

– Коротышки! Ясно-дело! – деловито, обыденным голоском продолжал свои политологически-патологоанатомические наблюдения Дьюрька. – Закомплексованные, неуверенные в себе. Вот они всей стране и мстили за свои мужские комплексы!

– Дьюрька… Ты все упрощаешь, как всегда, – сдавленно, уже чувствуя кошмарную тошноту, обморочно ухватила его под руку Елена. – Слушай, мы можем как-нибудь обойти эту очередь? Я не могу здесь больше. Мне совсем дурно что-то стало. Я не могу здесь находиться. Господи, зачем же они детей сюда таскают? Здесь же на входе должен висеть огромный знак: детям до 16-ти вход строго воспрещается. Да и вообще – всем строго воспрещается.

И когда Дьюрька, раскидав наслаждавшихся инфернальным зрелищем зевак, вывел ее на воздух – то как будто ставила ей подножки избитая гусеницами танков брусчатка Красной площади, и стоял в ушах предсмертный ор и истошные молитвы священников, монахов и монахинь, и верующих мирян, зверски, с глумлением убитых по личному приказу этого ссохшегося, вечно мертвого упыря («как можно быстрее покончить с попами и религией. Попов надлежит арестовывать, расстреливать безпощадно и повсеместно. И как можно больше. Церкви подлежат закрытию. Помещения храмов опечатать и превращать в склады»; «Подавить сопротивление духовенства с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий»; «…ряд жестокостей, чем больше удастся расстрелять, тем лучше»).

И по парапету вокруг мерзотной вспышкой зецепившегося в глазах негатива саркофага, мерно и чинно шли теперь уже вовсе не зеваки-туристы, а епископ Пермский Андроник, которому верные ленинцы выкололи глаза, вырезали щеки, и его, истекающего кровью, с насмешками водили по городу, а потом похоронили заживо; а следом – архимандрит Аристарх из Спаса Нерукотворного в Борках, скальпированный большевиками-садистами; а дальше, в очереди, прямо в той самой же, в незарастающей, до сих пор кровоточащей и взывающей к небу об отмщении, в самой что ни на есть народной, тропе – отец Георгий из станицы Пластуновской – с разорванным ленинской нелюдью горлом; а дальше – в Пасхальную ночь зверски убитый большевиками отец Иоанн Пригоровский – ленинские сатанинские отродья оборвали его Богослужение пред началом чтения деяний Апостольских и пытали посреди храма – выкололи ему глаза, отрезали уши и нос и размозжили голову; а следом за ними, не глядя на адское ссохшееся идолище в саркофаге, относительно бодро шествовал Иеромонах Нектарий из Воронежа, которого верные ленинцы «причащали» расплавленным оловом и забивали ему в голову гвозди.