Чем больше дыхания требовалось на восхождение в причудливо прилаженный к горке переулок, чем более смешно зависал в звеняще-голубом воздухе белоснежный пар изо рта, с чем более смешным свиристом проскальзывали по льду белые кроссовки сердившегося на нее («Ну что ты веррртишься, глазеешь вокррруг – ты слушаешь, вообще, что я тебе говорррю?!») Крутакова, чернющая щетина вокруг губ которого покрывалась нежной глазурью морозца, тем больше Елена чувствовала, как (точно так же как и летом, когда гуляла одна в центре) подпадает под неотразимый веселый гипноз старых обшарпанных домиков, в разгул плясавших по горке и слева и справа – и чем ободраннее, чем трагичнее, чем беззащитнее выглядел дом – тем более щемящим было чувство, что внутри сохранилась какая-то настоящая, старомосковская, дореволюционная жизнь – тем более манили проходные маленькие арки по обе стороны.

– Нам сюда, – открыл внезапно Крутаков перед ней коричневую узкую левую дольку деревянной двери в буро-палевый, со следами черных подтеков по облупившемуся фасаду, старинный пятиэтажный дом слева.

Лифта не оказалось. А витые тонкие чугунные балясины перил (с каким-то вьюном, цветами и листьями), некогда явно белые, а сейчас выглядевшие так, будто в белила густо замешали золы, – резко взвивавшиеся, под карими крутыми деревянными перилами, на заворотах, вверх, – набрасывали на рвано и ярко, сполохами, в полэтажа, освещенной лестнице – и на стенке справа – таких густых фантасмагорических ботанических теней, что когда Крутаков, чуть отстранив ее, легко взбегал вверх по узким ступенькам впереди нее, казалось, что его гигантская гипертрофированная тень торит ей в этих экзотических зарослях дорогу.

Добежав до последнего этажа, Крутаков вдруг неожиданно вытащил из кармана ключ, и отпер большую, двустворчатую, с резными излишествами, тускло-малиновую дверь.

– Юла́! – закричал Крутаков с порога. – Я тут ррребенка с собой пррритащил чаем напоить, ты не пррротив?

В просторную прихожую выскочила худенькая молодая чернявая женщина, с двумя косичками до пупа, завивающимися на концах бараном, и с радужным хиппанским тонким хайратником на лбу, – в руках, вернее даже чуть ли не под мышкой, у нее был завернутый в шерстяную кофту, спелёнатый младенец – молча спавший, с феноменально крошечным лицом новорожденного ежа. Взглянув на них приветливо и без всякого удивления – как на каких-то привычных домочадцев, выходивших на секундочку за хлебом, хозяйка квартиры, явно зависшая в середине каких-то важных домашних розысков, кивнула головой в сторону кухни – а сама рванулась в полутемную большую комнату, весь пол в которой зарос, как в какой-то руинной античности, колоннами из книг, некоторые из которых доходили ей аж до бедра, – на ходу живо взбрасывая левой рукой на стульях густым валом накиданные на спинках одежды.

– Юла́, у тебя во сколько поезд? Тебя надо пррровожать? – поинтересовался Крутаков, уже уютно потягиваясь, со смехом вытирая растаявшую наледь с черной небритой щетины, и расстегивая куртку.

Женщина – выйдя к ним еще раз – молча, болезненно сквасила личико – и снова вынеслась прочь.

Высоченные потолки с пыльной виноградно-абрикосовой лепниной, широкие паркетины – темные, крестообразными дорожками наискосок выложенные, – невообразимый беспорядок в прихожей – и эти колоннады книг на полу в просматривающейся апельсиновым овалом, ночником освещенной комнате, – по которой в ярости рыскала хозяйка – все это как-то сразу отметало всякий смысл гостевой застенчивости – и Елена, медленно, впитывая в себя новый антураж, прошла за Крутаковым на кухню, начинавшуюся как-то прямо напротив прихожей, и уютным прямоугольником вытянутую.

Где-то в глубине квартиры раздался грохот и тихие, женские, матюжки.

Через минуту хозяйка, впрочем, в дверях кухни появилась – счастливая, забыв где-то по дороге ребенка, зато натянув на себя коротенький тулупчик-кацавейку.

– Юля! – сияюще протянула она Елене руку. – Не поверишь! Полдня искала! Все перерыла! – сообщала она (уже Крутакову), на радостях хватаясь сразу за чайник и зажигая со страшным автоматным грохотом электрической зажигалкой оранжевый, круглый, ручной огонь – казавшийся каким-то естественным дополнением, хиппанской фенечкой, к ее оранжевому же джемперу, чуть ниже бедер, напяленному под тулупом поверх черных леггинсов на страшно худых и кривоватых в коленках ногах.

– Почему же – охотно поверррю! – с издевкой расхохотался Крутаков, усаживая одновременно Елену, взяв ее за плечи, в глубокое, продавленное старое кресло – по правому борту стола, накрытое подозрительной попоной. – Юла́, ты билет купила? Или к пррроводнику вписываться будешь?

Найдено было, вероятно, еще не все – так как Юля, без всякого ответа, вынеслась опять прочь.

Было ей, как и Крутакову, вероятно, лет тридцать – но из-за невыразимо детских болтающихся косичек, и удивительной худобы, выглядела она лет на десять младше.

Еще через секунду Юля внеслась в кухню уже в валенках – и – изображая народные танцы, вприсядку одной ногой – сделала отмашку валенком в сторону – хвастаясь.

– Юла́, ну пррриземлись, мне с тобой поговорррить нужно… – рассмеялся Крутаков, с размаху падая на две гигантские, уложенные одна на другую, прямо перед окном ярко-малиновые подушки от (не существующего, видимо, уже) дивана.

Новости из Питера об обысках и допросах Юлу́, впрочем, как-то не вполне заинтересовали – и долго удержать привязанной к стулу не смогли. Через пару минут ее опять сдуло с места – на этот раз вернулась она уже заматывая вокруг шеи длиннющий, резинкой вывязанный, оранжевый шарф, крутясь, для верности, еще и вокруг собственной оси, и став на секундочку изумительно похожей на прозвище, которым ее Крутаков обзывал.

Так, наматывая на себя, как на шпульку, на всякий случай, все найденные приглянувшиеся вещи, а заодно и собственные закручивавшиеся на бегу вокруг нее косички, Юля металась между кухней и комнатой – а потом, швырнув на пол возле себя порожнюю желтую спортивную сумку, хлопнулась напротив Елены на стул (жарко, видимо, стало) и принялась с такой же ажиотацией все с себя сматывать и скидывать в сумку.

Заслышав свист чайника, Крутаков нехотя с подушек слез и, невежливо отстраняя подскочившую Юлю, взялся было выуживать из раковины с грязной посудой заварочный чайник – а потом с нехорошим подозрением глянул на Елену.

– Юла́, у тебя сода или какая-нибудь пемоксоль есть? – сказал он погодя.

– А хрен его знает, – радостно призналась Юля, которая уже тем временем успела притащить из комнаты два пестрых шерстяных вязаных младенческих чепчика (судя по размеру – явно на вырост) – с сомнением покрутила их на кулаках – и один из них нацепила себе на голову.

– Ха-а-ррра-ашо, гони мыло тогда.

– А мыло кончилось! – ликовала Юля, туго-туго завязывая две шелковые голубые ленточки чепчика себе под подбородком, и стягивая все личико: ее тонкие выщипанные черные брови трагически опустились как у клоуна, а острый подбородок сложился в двойной.

– А шампунь у тебя есть?

Юля скинула чепчик и, размахивая им как пропеллером, унеслась без единого слова по коридору.

Через минуту Крутаков, еще раз покосившись неодобрительно на Елену, вымыл проворно притащенным Юлой пузырчатым шампунем чайник и пару пиал, наскоро ошпарил все это кипятком, засыпал в чайник индийский чай, хлестнул кипятку, прикрыл крышкой, взболтал – и только после минутной выдержки залил заварочный чайник целиком кипящей водой.

– А между прочим, Елизавету Владимировну опять надули! – со скорбью на очень бледном личике с наморщенным итальянским веснушчатым носом сообщила Крутакову Юля, взглянув на запотевшее, черно-кобальтовое уже от ранних сумерек, окно, мигом вскочив, щелкнув выключателем, прикончив верхнюю лампу без абажура, запалив крошечную свечу на холодильнике – и впившись опять в свою пиалу с чаем.

– Я говорррил не иметь с ними никогда дела – но вы же с ней как всегда… – прихлебывая, спокойно заметил Крутаков, восседавший на своих подушках, высоко подняв пиалу и скрестив ноги, как турецкий паша.