– Я вообще не понимаю, зачем я до сих пор туда хожу… Какое они вообще имеют право?! Десять лет жизни отнимают у людей! И чему они учат?! – в отчаянии говорила Елена Крутакову в спину, уже почти на бегу, потому что Крутаков, не оборачиваясь на нее и продолжая отвратительнейше ругаться, все ускорял и ускорял шаг. – Учителя – это просто недоразвитые закомплексованные несостоявшиеся в профессии уроды, всю жизнь идеологически обслуживающие преступный режим – которые на учениках срывают собственные комплексы… За редчайшими исключениями, которые только подтверждают правило! Чему, чему они могут научить? Только тому, чтобы подчиняться системе, встраиваться в систему, никогда не сметь стать личностью! Ты посмотрел бы на наших отличничков! Отморозки покорные! Дрессированные люди! А звонок! Звонок один чего стоит!

Крутаков, чуть удивленно, еле заметно, зыркнул на нее через плечо.

– Я говорю – звонок! Звонок в школе! Как в казарме! – уже почти кричала она, разозлившись на его ругань уже и сама. – Это же оскорбительно! Что за человеконенавистнический звонок! Как в тюрьме! Зачем нужно оглоушивать этим отвратным блевотным звонком в школе – дрессировать людей, как собак Павлова, а? С урока – на урок! По звонку! Да еще и громкому, как будто бьются тысячи блюдец! Мне просто вот физически неприятен и оскорбителен этот звонок! Что, неужели нельзя просто по ходикам конец урока замечать?!

Крутаков рассмеялся и, наконец, чуть замедлил ход:

– Ну ладно… Дурррында. По ходикам! По пррравде говоррря, я и сам не знаю в жизни ни одного пррриличного человека, которррого бы из школы в свое вррремя не выгоняли. Я имею в виду – «выгоняли» как пррроцесс – или как рррезультат, все ррравно.

– А тебя? – с надеждой переспросила Елена – вприпрыжку забегая вперед Крутакова и убеждаясь, что Крутаковское (чисто выбритое сегодня) лицо не сверкает больше на нее злющими вишневыми глазами – как всего минуту назад.

– Меня выгоняли как пррроцесс как ррраз… За поведение тоже, ррразумеется… – рассмеялся он. – По чистой случайности недовыгнали. Ладно. Вали отсюда. Мне бежать по делам надо. Завтррра позвони рррасскажи, что в школе было. Не смей больше тррриколоррром всуе махать.

Несмотря на отвратительно наглую, на взгляд Елены, манеру Крутакова, обнаружилась у него вскоре одна крайне любопытная черта – наглая же телепатия, что ли – Елена затруднялась определить это про себя точно: по двум-трем абсолютно случайным фразам или вопросам, брошенным ею во время их коротких встреч, он умудрялся как-то необычайно ловко выискать для нее – и приволочь на следующую встречу каких-то точных, отвечавших ей – или как-то рифмовавшихся с вектором ее довольно капризного сиюминутного, менявшегося день ото дня, интереса, книг – причем (и это она особенно в его интуиции ценила) не всегда согласовавшихся с ее мнением, с ее духом – а чаще даже, наоборот, абсолютно противоположных, цеплявших, раздражавших – и заставлявших делать какой-то шаг с преодолениями препятствий. Эти книги Крутаков приносил как бы случайно – в нагрузку к заказываемым, выпрашиваемым, выбиваемым ею эмигрантским романам, стихам и запретной истории.

Так, когда Елена однажды жаловалась, что ума не может приложить, как их учительница биологии, всю жизнь изучая чудеса фантасмагорически сложного устройства растений и животных (и в частности – с таким извечным вдохновением рассказывая про удивительную, совершеннейшую, хлорофилловую фабрику фотосинтеза у зеленых растений – с какой-то стати как бы случайно практически из ничего – из таких, казалось бы, призрачных вещей, как свет, вода и углекислый газ – мастерящую как раз необходимый для жизни человека кислород – то есть, как-то совсем случайно – именно то, без чего мы бы все моментально умерли), как эта же самая Агрипина Арефьевна может быть настолько тупа, что считает, что это все появилось во вселенной само собой – или – еще хлеще: что возникли все эти чудеса по заданию коммунистической партии и с благословения человекообразных идеологов материализма («Может, у этой несчастной пррросто микррроскоп плохой, а? Или что-нибудь в глаза попало? Пррросто-напррросто эта бедняга, когда глазеет в микррроскоп на пррростейшую инфузорррию-туфельку – не замечает внятный след сандаля с пррравой ноги Ррробинзона, оставленный на песке специально для одичавших аборрригенов-пятниц с дикого необитаемого острррова советской науки! Она, небось, и биологии-то еще по этому долболобу Лысенко училась!» – иронично отповедовал Крутаков), притащил ей в следующий раз советскую пропагандистскую книжку про одного из видных основателей материализма и атеизма – с говорящей (даже громко и мокро хрюкающей под дубом и парнокопытно попахивающей – специально для уха и носа русскоязычных насмешниц конца двадцатого века) фамильей Кабанис. «Далекий предок Кабановича из деревни Кабаны», – заключила Елена.

С семантическими проговорками фамилий были у нее вообще в эти дни (и даже, вернее, ночи, с недосыпу) странные откровения: обнаружилось, например, что из всех захваченных в плен и заготовленных на убой ленинскими бандитами друзей и приближенных царской семьи, человек по фамилии Трупп – оказался убит вместе с царской семьей, а человек с фамилией, наоборот, Жилльяр – выжил, причем по чистой случайности.

Когда же она, исключительно по большой любви и доверию, предложила на уроке физики, в школе, вниманию Ани Ганиной жесткое эссе Бунина о ленинском ма(нь)яке Маяковском, Анюта (снисходительные представления которой о интеллигентности людей сводились к тому, чтобы люди не матерились и не говорили при ней ни о чем грубом и неприятном), насупившись, сердито сказала, что «восторгов по поводу текста не разделяет»:

– Это же кошмар! Ужас! Бунин так грубо пишет! Как он мог! Мне так нравилась его «Митина любовь» – там он такой нежный…

– Анюта! О какой нежности ты можешь говорит?! Бунин присутствовал при захвате и уничтожении страны убийцами – был специально организованный большевиками голод, где-то даже трупы жрали! Бунин был очевидцем физического уничтожения всей русской культуры и ее носителей – и замены их на проплаченных коммунистами фигляров-пропагандистов с плакатным стилем, которых предписывалось считать поэтами! Какая уж тут нежность! Если бы Бунин писал в своем обычном румяном стиле – он бы просто соврал! Это – честное свидетельство! Которому мы обязаны верить уж гораздо больше, чем пропаганде, которая нас в школе убеждает, что платные соловьи коммунизма якобы были не подонками и не соучастниками – а поэтами!

– Ну, Бунин не совсем прав… Мне некоторые ранние стихи Маяковского нравятся…

– Аня! Геббельс, возможно, тоже в юности милые стишки писал! Единственная разница только в том, что там, в Германии преступники и их идеологи и пропагандисты названы преступниками, и преступная идеология запрещена – а у нас – нет! Мы не должны любоваться этим Бунинским свидетельством – тут речь не про любование и не про стиль – мы должны просто принять его, как горькую пилюлю, как противоядие против пропаганды.

– Но я все равно не понимаю: вот как Бунин может быть таким разным – таким нежным в художественной прозе – и таким ужасным, грубым здесь…

– Анюта, я вот, лично – совсем не поклонница слащавой прозы Бунина.

– А мне вот как раз он очень нравился! До сегодняшнего дня! – с несвойственной ей жесткостью настаивала Аня. – Пока я не прочитала эту гадость!

– Может быть, именно то, что, как ты говоришь, ты любишь его «нежные» рассказы – это резон прислушаться и к тому, что он говорит в моменты ярости? Абсолютно оправданной. Бунин писал о них, как о распоясавшейся бандитской швали – и большего они не были достойны.

– Ну… Все равно… Я бы на месте Бунина такой грубости не написала… Или, если бы написала – то потом бы сожгла и никому бы не показала, – набычилась Аня.

– Аня! Давай все-таки разберемся – в чем зло? – совершать преступления – или честно, в жестких выражениях, разоблачать преступников?

Но Анюта от дальнейших обсуждений воздержалась.

А на следующий день, встречаясь с Крутаковым у вестибюля метро Пушкинская со стороны «Известий», Елена, едва веря такому чудовищному совпадению, едва веря вообще своим глазам, с мистическим содроганием прочитала в витрине на огромном плакате более чем откровенную, саморазоблачительную цитату Маяковского (под его традиционным красным сжатым кулаком и угловатой челюстью): «товарищ Ленин, работа адова будет сделана и делается уже».