– Может, тебе вместо этого брррюссельской капусты?

Упоминания о какой-то брюссельской капусте она восприняла уж и вовсе как глупую мещанскую насмешку – и собралась уже было потребовать, чтобы он немедленно проводил ее до метро – но Евгений вдруг достал маленькую книжицу в пластиковой обложке:

– Если хочешь Евангелие почитать – возьми лучше вот это, брррюссельское. Харррэ́ обижаться! Ну если хочешь, конечно, беррри Остррромирррово. Я тебе авоську какую-нибудь найду, чтоб до дома дотащить!

В дверь комнаты кто-то боязливо постучался.

Крутаков вышел в темную прихожую и у него под ногами молчаливо и радостно замелькало восьмерками какое-то крошечное существо – а откуда-то слева послышался женский голос. Крутаков, как будто стесняясь, быстро притворил за собой дверь, и Елена только приглушенно слышала как он строго вычитывает:

– Мама, ну мы же договаррривались, что ты никогда не стучишь, если у меня гости и закрррыта дверь! Что случилось? Чапа, перррестань немедленно…

Сбивчивых тихих извинений женским голосом она уже не расслышала, только переливчатый приятный тембр.

На коврике справа от Елены, ближе к окну, лежал, как домашний пес, четырехтомник – в досягаемости вытянутой руки от узенького изголовья дивана – явно чтобы можно было, лежа, в любой момент дотянуться и погладить. Елена встала и, чуть прищурившись, прочитала название: Толковый словарь живаго великорусскаго языка Владимира Даля. «Ах, вот что Крутаков читает на ночь», – улыбнулась она про себя. Взяла лежавший сверху том – тоже старинное, дореволюционное, издание – совсем, совсем ветхие коричневатые странички – рассыпала ворох, пролистнула осторожно, открыла наугад и с изумлением (без всякого труда – не в пример Остромировым заковыкам – разобравшись с ятями и ерами) прочитала первую попавшуюся статью – «Человек – каждый из людей; высшее из земных созданий, одаренное разумом, свободной волей и словесною речью. Как животное отличается от растенья осмысленною побудкою и образует особое царство, так и человек отличается от животного разумом и волей, нравственными понятиями и совестью и образует не род и не вид животного, а царство человека. Посему нередко человек значит существо, достойное этого имени. Человек плотский, мертвый едва отличается от животного, в нем пригнетенный дух под спудом; человек чувственный, природный признает лишь вещественное и закон гражданский, о вечности не помышляет, в искус падает; человек духовный, по вере своей, в добре и истине; цель его – вечность, закон – совесть, в искусе побеждает; человек благодатный постигает, по любви своей, веру и истину; цель его – царство Божие, закон – духовное чутье, искушенья он презирает. Это степени человечества, достигаемые всяким по воле его. | Служитель, прислуга, лакей или комнатный. Эй, человек, подай, трубку!»

– Пошли, одевайся, собаку пррридется выгуливать, – изнемогающим тоном заграссировал, засунув в дверь голову, Крутаков. – Говорррил же им сто ррраз… Невозможно с ними… Лови авоську – складывай избррраную маккулатуррру – я тебя до автобуса пррровожу, поздно уже, тебя мать, небось, ждет.

И Елена чуть не расплакалась у подъезда (некстати, совсем некстати на звенящем морозе), видя, как Крутаков, стесняясь себя, аккуратно переставляет, подхватив под пузо, через колкий крутой сугроб в инкрустированный окурочьими фильтрами, заглазированный хрустким снегом палисадник старую дрожащую маленькую суку черного карликового пинчера с ранимыми лапами и чайными бровями.

Глава 3

I

Последний поезд метро почему-то всегда можно было безошибочно распознать по звуку – и это каждую ночь было для Елены загадкой: ведь до этой минуты к глухой барабанно-контрабасной фуге метро, где-то под домом, высвобождавшейся из-под все более рудиментарного, а затем и вовсе отмиравшего аккомпанемента городского дня (за беззвучной ширмой шелеста страниц – а еще чуть глубже – звуках читаемого), она даже не прислушивалась. И никогда не могла бы сказать, к примеру: «ага, вот эта электричка – предпоследняя». Или – «скоро – час ночи». Однако последнюю, медленную, чуть завывающую на ночь подземельную ноту сразу выхватывала из тишины – и каждый раз настороженно думала: «а может – не ходить завтра в школу? Сколько времени сразу высвободится! Можно будет сейчас немножко поспать – а завтра дочитать». Размышления на тему преимуществ прогула занимали (подспудно, не мешая, впрочем безостановочному чтению) еще с полчаса. Потом эта тема (под наплывом гораздо более интересных текстов) забывалась.

И только уже часа в два, когда веки смыкались и нужно уже было выбирать сразу и между жаждой успеть дочитать за ночь очередные две-три книги (Крутаков всегда был безжалостен в сроках «сдачи макулатуры»), и малодушным мягким земным притяжением подушки (едва только на секундочку позволишь себе из полулежащего, эмбрионального положения выпасть в горизонт), уже нашептывающей туманные сновидения, нагло плывущие, не стесняясь, прямо поверх текста, – а главное страшным, почему-то пробуждавшимся именно в этот час голодом, и – наконец, самой что ни на есть неостроумной (и всегда, к счастью, побеждавшей) идеей сбегать пописать в туалет – начиналась настоящая борьба. Лезть в холодильник на поиски съестного – значило неминуемо разбудить Анастасию Савельевну – а на очередные разбирательства тратить силы сейчас уж точно никак не хотелось. Забежав на секундочку в туалет, и, на обратном пути голодно взглянув на темную кухню, она возвращалась, подбивала обоими кулаками подушку покруче – и, чувствуя, что между веками можно уже спички вертикально ставить – все равно глаза закроются, – с каким-то спартанским остервенением хваталась за книжку.

Часам к пол четвертого сон (казалось бы, готовый сражаться с ней за кусок жизни, не на жизнь, а на смерть) отступал – четвертый вал борьбы бывал пройден, и дальше – вплоть уже до самой первой электрички метро – в узко приплющенном жарком желтом кружке ночника, в луче которого летал сверкающий планетарий пылинок, читалось уже легко, и никакие земные, материальные детали от безграничных космических пространств читаемого не отвлекали.

Больше всего ее удивляло то, как странно в этом сжиженном персональном космосе работает время: если будильник на письменном столе напротив ее узкой выдвижной кровати с высоким ассиметричным дугообразным пестрым шелковым стеганым изголовьем, в закрома которой днем можно было складывать одеяло (и которую Анастасия Савельевна почему-то, с разгулявшейся артистической фантазией, называла оттоманкой), профукивал время ночи до оскорбительности скоро, то внутренние, космические часы разом откручивались на семьдесят лет назад, и какую-то необычайную, сиюминутную, сегодняшнюю, актуальнейшую, свежайшую, вселенскую важность приобретала вдруг, например, простецкая фамилия следователя: Соколов – наливалась всей звездной, небесной осмысленностью и справедливостью – и так неимоверно важно было вместе с ним, вместе с его героическим, гениальным расследованием, следить за всем сюжетом интриг вокруг захваченной царской семьи – и, всё казалось Елене, что происходит это несказанное злодеяние вот сейчас, что бандиты все еще перевозят Ники и Алекс с детьми с места на место, что еще возможен побег, что еще можно их всех спасти, что все еще можно изменить – как будто финал не известен, – и до таких судорог омерзения потрясала человекообразная личина нелюдя-палача Юровского, под видом доктора осматривающего больного Наследника Алексея и с сатанинской любезностью дающего Царю советы по лечению сына – за несколько дней до того, как всех их убить, – и так до слёз трогала смелость доктора Боткина, верного до смерти своим царственным пациентам, – и так неимоверно больно оказалось вдруг, среди ночи, здешними, земными ушами услышать жуткий крик добиваемой штыком безнадежно нежной великой княжны.

И почему-то до дрожи потрясала звериная безграмотность одного из убийц, накалякавшего в Ипатьевском доме имя орудия убийства: «леворьвер».